Гавана, год нуля
Шрифт:
13
У тебя никогда не возникало желания убить? Я хочу сказать, не было ли у тебя желания схватить кого-нибудь за горло и свернуть ему шею, как цыпленку: раз — и конец? Сама я никогда этого не делала, этим у нас занимался мой отчим — я о цыплятах, естественно. Мне от этого жуть как не по себе, ведь если разобраться — что плохого сделали мне цыплята? Ничего, абсолютно, в отличие от некоторых людей. Поэтому желание убить у меня возникло. Один раз. Естественно, я этого не сделала. Границы приемлемого у меня далеко не бесконечны, я бы даже сказала, довольно узки. Мой максимум — произнести в сердцах «убила бы» — и приехали.
День, когда мне захотелось убить, был понедельником. Это я помню очень отчетливо. В субботу я почти весь день провела с Эвклидом: сначала на заседании нашей научной группы, потом — у него дома. В те выходные Анхель был занят, он должен был провести время в доме отца — семейный обед и всякое такое; так что встретиться у нас не получилось, и я решила, что посвящу субботу моему старому профессору. Мы подискутировали на темы фракталов и хаоса, сходили прогуляться с Этсетерой, послушали рассказы Чичи, поболтали со старухой и даже вместе поужинали. На ужин было подано вкуснейшее блюдо: рис с горохом и фальшивым мясным фаршем, изготовленным из банановой кожуры. Просто объеденье для тех лет. Когда пришло время удалиться в его комнату и за закрытыми дверями завести разговор на нашу любимую тему, Эвклид объявил, что у него для меня сюрприз. Надо сказать, ему удалось
Откровенно говоря, до этого момента у меня в голове не было полной уверенности, как поступить с документом, заполучив его в руки. И в рамках моего первоначального пакта с Эвклидом, и в рамках соглашения с Анхелем я останавливалась на этапе обретения этой замечательной бумаги. Все остальное должно было определиться исключительно на этом рубеже, и, возможно, ровно по этой причине далее этого рубежа мысль моя пока не простиралась. Эвклид же, по всей видимости, все уже просчитал. Должна признать, план его был логичен. Действительно, самым подходящим местом, чтобы завести разговор о манускрипте, является музей в Статен-Айленде. Это элементарно. Но больше всего в тот момент меня поразила не мысль о том, что я чуть не опоздала, а то, что Эвклид посвящает меня в этот план и даже показывает бумажку с адресом музея, которую уже подшил в папку вместе с другими материалами по Меуччи. Ведь если документ хранится у Эвклида, то зачем он мне обо всем этом говорит? Что ему от меня нужно? Чтобы я продолжала тянуть из Леонардо информацию? Ладно. Но тогда я решительно не могу понять, зачем Эвклид дает мне адрес музея. Я поняла это несколько позже.
Понедельник я провела на работе, изнывая в ожидании конца рабочего дня, чтобы поскорей увидеть Анхеля. Директрисе я сказала, что у меня заболел отчим и время от времени я вынуждена звонить домой. И она разрешила мне пользоваться телефоном в ее кабинете. За утро я попыталась дозвониться тысячу раз, но треклятый аппарат в квартире Анхеля только странно гудел, однако никто не брал трубку. К черту! Закончив работу, я сказала себе, что телефон как пить дать просто не работает, чему в последнее время не приходится удивляться, и я не должна из-за этого упускать возможность повидаться с ним и заодно сообщить последние новости от Эвклида. Я вышла, вернее, почти выбежала из техникума и направилась прямиком к Анхелю, и вот я уже стучу в его дверь, и… Бац! Я лицом к лицу оказываюсь перед Барбарой, итальянкой.
Наверное, я остолбенела. Как в кино, когда киномеханик вдруг перепутал бобину и вместо продолжения ленты у тебя перед глазами внезапно встает сцена из другого фильма, о котором ты ни сном ни духом. Что-то в этом роде. Или когда долго работаешь за компьютером и внезапно отрубается электричество, а ты, не успев сохранить сделанное, сидишь и тупо смотришь в темный монитор, даже еще не осознав, что все твои труды отправились черту под хвост. Я просто остолбенела и не могла даже шелохнуться, зато невозможно описать, какой радостью заискрилась Барбара, увидев меня. Она заулыбалась, потом выразила свою радость вербально и пригласила меня заходить. Я перешагнула порог. Она сообщила, что Анхель пошел поискать что-нибудь на ужин, потому что она голодна, а еще — что она счастлива меня видеть, и что если мне хочется кофе, то она только что сварила его, и что кубинский кофе ей очень нравится, и что мы с ней можем выпить по чашечке, пока ожидаем Анхеля. Все это она произнесла, плывя королевой, а я плелась за ней на кухню, где потом наблюдала, как она вынимает из шкафчика чашки и разливает по ним кофе, словно у себя дома.
Кофе был хорош. Это был настоящий кофе, мы пили его в гостиной, а она говорила и говорила, потому что Барбара испытывала постоянную потребность в говорении, она говорила со смешным и странным акцентом, который каким-то неведомым образом казался мне удивительно знакомым и даже, не знаю, симпатичным, что ли. Если бы она не была настолько разговорчивой, мы бы, наверное, сидели там вдвоем, как две идиотки, ни одна из которых не может понять, что делает в этой гостиной вторая. Однако Барбара испытывала непрестанную потребность говорить, и вот, когда мы уже исчерпали все поверхностные темы, а Анхель, по всей видимости, ушел на край света в поисках еды и кофе закончился, она произнесла: может ли она кое о чем меня спросить? Я сказала, ну да, конечно. Она как-то глупо хихикнула и добавила, что хочет спросить меня как женщина женщину. Прям как в какой-нибудь песенке, из самых пошлых. И сразу же заявила, что ей прекрасно известно, что я — лучшая подруга Анхеля и что именно по этой причине она набралась смелости ко мне обратиться, потому что ей, вообще-то, не с кем об этом поговорить, а поговорить просто необходимо. Тут она вздохнула и сказала, что ей кажется, она влюбилась в Анхеля, и что с самого первого раза, когда они оказались вдвоем и он взял ее за руку на первомайской демонстрации, она ощутила нечто особенное. А затем… затем все пошло как-то странно, вплоть до их поездки в Сьенфуэгос, замечательный город на побережье бухты невозможной красоты — Перла-дель-Сур, «жемчужины юга», как, по словам Анхеля, ее называли… Так вот, там тоже все было довольно странно, они стояли лицом к морю, он обнял ее за плечи, шепча на ушко слова из песни Бенни Море: «Как же это случилось, я не смогу тебе рассказать, как это случилось, но о тебе…», и дальше Барбара уже не могла сопротивляться. Еще никто не знает, что они теперь вместе, знаю теперь только я, заверила она, и то лишь потому, что ей нужно было с кем-то поговорить. Она в замешательстве, поскольку наслышана о кубинцах, которые влюбляют в себя иностранок из корыстных побуждений, но она-то чувствовала совсем другое, нечто такое, что уходило далеко за пределы телесных желаний. Тут она спросила: capichi?[3] И я автоматически кивнула. Тогда она добавила, что ей хотелось бы знать: может ли она доверять Анхелю; пожалуйста, она просит, чтобы я сказала ей правду, потому что мне она доверяет.
Барбара доверяет мне и хочет знать, можно ли ей доверять Анхелю. Шикарно. Скажешь, нет? Думаю, что именно в эту секунду меня и охватило желание убить. Не Барбару, естественно, ведь бедная итальяночка только смотрела на меня, ожидая ответа, который лучшая подруга Анхеля могла дать ей как женщина женщине. Я медленно и глубоко вздохнула, а потом
выдала: «Лично мне он ничего о вас с ним не говорил, но если ты действительно хочешь знать правду… то я точно знаю, что он любит другую».Барбара натянуто улыбнулась и опустила голову, закусив губу, потом подняла голову, устремив взгляд в небо, вздохнула, вернув голову в нормальное положение, и приложила по пальцу к каждому глазу, словно сдерживая готовые пролиться слезы. После чего сказала «спасибо» и поднялась. Я проследовала за ней на балкон, где она уже успела опереться на решетку, устремив взгляд на мой любимый проспект. Стоя перед балконной дверью, я произнесла «мне очень жаль», и она ответила, что все в порядке, что знать правду всегда лучше, даже если она и горькая. Повернувшись лицом ко мне, она заявила, что очень мне благодарна. Я спросила, что она собирается делать, и она ответила, что не знает пока: в конце концов, она же здесь не живет, она здесь только на каникулах, так что, скорей всего, ничего страшного не произошло — она с этим справится. Я кивнула, еще раз выразила сожаление и сказала, что мне нужно идти. Естественно, я не могла прямо сказать ей, что не имею ни малейшего желания видеться с Анхелем в таких обстоятельствах. Барбара проводила меня до порога и уже возле самых дверей положила руку мне на плечо, еще раз поблагодарила и сказала, что ей очень хотелось бы остаться моей подругой, «Мне так нужна подруга», — повторила она и прибавила, что слышала от Анхеля, что я — человек особенный. Она черкнула на обрывке бумаги номер телефона и спросила, не могу ли я дать ей свой. Но у меня телефона не было, так что я просто пообещала ей позвонить. Иногда не иметь телефона — это почти что не существовать.
В тот понедельник я шла по Двадцать третьей улице с весьма странным чувством. Город вдруг стал черно-белым: все цвета неожиданно исчезли, и я шла по улице из какой-то старой кинопленки. Люди вокруг двигались замедленно, велосипеды неспешно катились по асфальту, плавящемуся на солнце, но все это как-то устало, а голоса и гудки редких машин отзывались неторопливым эхом. Создавалось впечатление, что никто не хотел здесь быть — ни прохожие, ни я сама, с трудом переставлявшая ноги, словно с неподъемным грузом на плечах, стальной плитой, согнувшей меня. Вот так я шла. Будь это и вправду кинолента, ее музыкальным фоном была бы не «Моя душа» — любимая песня Анхеля, а другая, с того же диска, который он так любил слушать, со словами: «Счастье, прощай, мы почти незнакомы, ты прошло мимо, не заметив страданий и напрасных моих стремлений…» Быть может, именно мои стремления в тот печальный год и расцвечивали город разными красками, и когда они оборвались в тот день, все стало черно-белым. Знаю только, что я все шла и шла, быстрым шагом спустилась по проспекту, потом дальше, на Малекон. Я ощущала острую необходимость увидеть море, которое меня успокаивает, хотя и не могла позволить себе посидеть на городской стене, потому что, если честно, набранное ускорение просто не давало мне остановиться: блузка уже прилипла к потной спине, но потребность выплеснуть накопленную энергию оставалась. И я пошла дальше. Шла и думала, и это поддерживало ускорение.
Анхель, мой ангел, оказался сукиным сыном, кобелиной, козлом, последней сволочью. Самой большой сволочью из всех, кто мне до сего дня попадался. Понимаешь? Надо было видеть лицо Барбары в тот момент, когда она рассказывала мне о своих чувствах, о том, как он взял ее за руку на первомайской демонстрации. «Пролетарская любовь» — подходящее название для этой картины, или «О том, как дочь капитализма обретает классовое сознание под воздействием патриотического порыва трудящихся масс». Финальная сцена получилась бы особенно удачной, если бы ее снимали сверху, с самолета, с видом на площадь Революции, заполненную народом, а посреди народа — твердая рука молодого пролетария сжимает нежную ручку юной капиталистки. А вокруг победно плещутся на ветру знамена. Все в высшей степени прекрасно и замечательно, если б только этот козлина, этот долбаный пролетарий не сказал мне, что весь Первомай он провел у отца, врачуя душевные раны своей сестренки. И пока я воображала себе это его важное занятие, он подрабатывал экскурсоводом для иностранной туристки, знакомя ее с такой экзотикой, как революционное шествие в День всех трудящихся. Я так и видела его с кубинским флажком в руке. И еще лучше представляла, какое такое знамя взметнул Анхель перед итальянкой. Сукин сын. Еще и поездка в Сьенфуэгос. Это уж предел. То, что мне было представлено как поездка любящего брата, сопровождавшего бедную, психологически надломленную сестренку, на деле оказалось прогулкой тропического утешителя для утешения знойных итальянок. Я хотела покромсать его в мелкие кусочки! Клянусь, в тот день я со скоростью света переходила из состояния изумления в состояние крайнего бешенства.
До Аламара я дошла пешком. Шла быстро, почти бежала, но самый ужас был в том, что ярость моя постепенно обращалась в уныние. Домой я пришла как раз к началу сериала и застала маму с отчимом уютно устроившимися на диване: он приобнял ее за плечи, а она прильнула к нему. В другом углу в кресле сидел братец, и моя невестка подстригала ему волосы, пока он таращился в телик. Милая сценка, полная гармония, все рядышком, и как раз там, где я обычно сплю. Мы все поздоровались, и мама сказала, что обед в кастрюле на плите. Есть мне нисколечко не хотелось, но я отправилась в кухню, налила себе воды и вышла на балкон со стаканом в руке. В это время никто не торчит ни в окнах, ни на балконах — все смотрят сериал. Так что я осталась наедине со своей яростью, выродившейся в уныние. Плохо то, что мне тут же захотелось плакать. Да, мне ужасно захотелось плакать, меня охватило жгучее желание рыдать, затопить слезами весь квартал и весь город, чтобы слезы мои смешались с морской волной. Самое плохое в таких случаях даже не желание плакать и не сами слезы, потому что слезы — это хорошо, это здоровая реакция, ведь если не выплакаться, то остается только взорваться, а взрываться весьма неприятно, можно запросто забрызгать стены съеденным на обед горохом. Нет, самое ужасное в таких случаях — не иметь места, где поплакать. А у меня такого места не было. Если я спрячусь в комнате матери, туда смогут войти, и встревоженная мама непременно спросит: «Что с тобой, доченька?» — ау меня, откровенно говоря, не было никакого желания рассказывать ей о том, что я влюбилась в этакое сокровище. В комнату брата тоже запросто могут войти он или его жена, и он начнет обзываться, как в дни, когда мы были маленькими и я ревела над каким-нибудь фильмом, и станет дразнить меня плаксой-ваксой, и спрашивать, что случилось, и шла бы я из его комнаты со своими соплями. Оставалась еще возможность запереться в ванной и включить душ, заглушая рыдания плеском воды, только вот воды не было. Засада! Все это — одна сплошная засада, поэтому моя ярость, обратившаяся печалью, в свою очередь плавно переросшую в желание плакать, теперь снова переходила в ярость. И я возвращалась в исходную точку.
Той ночью я почти не спала, как бывает каждый раз, когда я нервничаю. Так я устроена: есть люди, которые при любых своих проблемах падают на кровать и проваливаются в сон, а я — нет. Мой мозг, похоже, просто не имеет программы отдыха, поскольку при наличии малейшего беспокойства он рассматривает это беспокойство как задачу и продолжает работать всю ночь.
Задолго до рассвета я уже приняла решение не идти на работу — не идти, и все: пусть мои ученики утрутся. Слишком скучать по моей математике они точно не станут. После восьми утра я позвонила директрисе и сказала, что моему отчиму по-прежнему очень нездоровится и мне нужно отвести его к врачу. Звонила я от соседки, а когда вернулась домой, все уже ушли на работу, так что квартира осталась в полном моем распоряжении. Тогда я разделась, влезла в домашний халатик, поставила на магнитофон кассету Роберто Карлоса, уселась на диван и разрыдалась. Я рыдала, приложив все силы и задействовав все нейроны, все свои мышцы и все свои кости, сжав кулаки, колотя ими по ногам, стуча пятками по полу, выкрикивая в стену имя Анхеля и вопрошая «почему». Рыдала до тех пор, пока слезы наконец иссякли, сопли кончились, а нос распух и начал болеть.