Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век...
Шрифт:

Целый век у России была объединительная идея — побеждать. Державин уловил её точнее и простодушнее других:

Воды быстрые Дуная Уж в руках теперь у нас; Храбрость Россов почитая, Тавр под нами и Кавказ.

Всё — наше! Просвещение и Победа — вот пароль и отзыв русского XVIII века. А потом пришли сомнения. Явились утончённые господа, которых белым хлебом не корми — только дай поругать Россию, её свинцовые мерзости, её неповоротливость и жестокость. «Как сладостно отчизну ненавидеть», — напишет радикальный космополит Печерин. А Герцен в «Колоколе» даже Виктора Гюго привлечёт для антиимперской пропаганды во дни очередного Польского восстания.

Общество подвергнет обструкции Михаила Николаевича Муравьёва — 66-летнего

старика, который действовал в Польше расторопно и несгибаемо. Внук Суворова, петербургский губернатор, отказался преподнести «людоеду» Муравьёву приветственный адрес. Тютчев (один из немногих поэтов, не попавших под гипноз либерализма) обратился к внуку генералиссимуса с укоризненным посланием:

Гуманный внук воинственного деда, Простите нам, наш симпатичный князь, Что русского честим мы людоеда, Мы, русские, Европы не спросись!.. «…» Но нам сдаётся, князь, ваш дед великий Его скрепил бы подписью своей…

Ну а потом в Английском клубе Николай Алексеевич Некрасов зачитал Муравьёву оду в духе победного XVIII века, но с новыми полемическими поворотами, неизбежными для 1860-х:

Мятеж прошёл, крамола ляжет, В Литве и Жмуди мир взойдёт; Тогда и самый враг твой скажет: Велик твой подвиг… и вздохнёт. Вздохнёт, что, ставши сумасбродом, Забыв присягу, свой позор, Затеял с доблестным народом Поднять давно решённый спор. Нет, не помогут им усилья Подземных их крамольных сил. Зри! Над тобой, простёрши крылья, Парит архангел Михаил!

Тут уж шум поднялся невиданный. Некрасова проклинали, топтали, сделали «нерукопожатным» (словечко из другого времени, но смысл всё тот же).

Державин не знал подобных споров. Уж он бы воспел Муравьёва без сомнений! В его времена казалось, что вся страна охвачена порывом экспансии, трудами на укрепление империи. Обстановка восторга и жертвенности, сверхусилий и маршей. Мешали только трусы и штатские чистоплюи. Мешали масоны (некоторые, особо ретивые) и шпионы — но как же без них. Но были и у нас свои шпионы.

О русофобии Державин знал — в начале XIX века это слово писали с двумя «с»: руссофобия, а в остальном всё было так же, как в XX или нашем XXI веке. Но то была русофобия международная. Неудивительно, что в Париже и Лондоне побаивались Россию — и со страху создавали образ огромной варварской державы, которая нависла над утончённой цивилизацией. Орды Аттилы, пришедшие с Востока, — отличная историческая аналогия.

В 1812-м Державин с тревогой расслышал топот «пятой колонны» — шаги звучали издалека. Но в 1860-е годы русские прогрессисты перещеголяли западных русофобов. На сцену вышло так называемое непоротое поколение — те, кто был воспитан через много лет после указа Петра Третьего «О вольности дворянства». Они сперва учились писать по-французски, а по-русски — как придётся. Некоторые уже и думали по-французски. Почти все они оказались пленниками моды — а Россия из моды вышла. Державин с ужасом узнавал, что многие русские дворяне — самые рафинированные, самые прогрессивные — восхищаются Бонапартом. Над интересами империи, которым Державин посвятил жизнь, они высокомерно посмеиваются. Космополитизм всегда нарциссичен, в его основе — снобизм по отношению к банальным идеалам большинства, к общепринятым нравам. Мы редко говорим о «феодальном космополитизме», с которым бескомпромиссно боролся первый русский император. Сейчас таких людей называют «креативным классом», во времена Державина в ходу были другие иноязычные словечки.

А в Европе продолжалась война всех против всех, в которой Россия играла ключевую роль.

ЮСТИЦИЯ, БЛЕСК, ШУМ…

На склоне лет Державин посвятил Ивану Дмитриеву надпись к портрету — по существу, эпиграмму:

Поэзия, честь, ум Его были душою; Юстиция, блеск, шум Двора — судьбы игрою.

Нисколько не удивительно,

что придирчивый к качествам администраторов Державин не верил в управленческие таланты мягкотелого Дмитриева. Нужно учитывать и глубинный пласт этой поэтической формулы: Державин примеривал судьбу Дмитриева к собственному поприщу, размышлял о взаимном влиянии политики и творчества. Сам же Дмитриев за десять лет до державинской «надписи к портрету» написал:

Державин в сих чертах блистает; Потребно ли здесь больше слов Для тех, которых восхищает Честь, правда и язык богов?

Он равнялся на Державина, на державинскую принципиальность, на «честь и правдолюбие» ревнителя законов. Проштудировав Гоббса и Монтескьё, Ломоносова и Вольтера, Дмитриев уверился: для утверждения просвещённой монархии необходима стройная и исправно работающая правовая система. Эта вера и была идеологией Дмитриева.

Злонравных чиновников и отпетых взяточников на рубеже XVIII–XIX веков насчитывалось, конечно, меньше, чем в наше время. Управленческая система самодержавной Российской империи, как ни странно, была менее громоздкой, чем в наш век передовых технологий, которые, несомненно, должны бы упростить работу администратора. И всё-таки уже тогда (да и в гораздо более ранние времена!) нечистоплотность управленцев воспринималась как бич и позор Отечества. Не случайно именно к тем временам относится комедия Василия Капниста «Ябеда», в которой пьяные судьи распевают бессмертные куплеты («Бери, большой тут нет науки…»), — увы, они во все времена воспринимаются как смело актуальные. Иван Иванович Дмитриев мог сполна оценить подтексты такой сатиры.

Родился будущий министр юстиции в селе Богородском Сызранского уезда Симбирской губернии, в родовом имении. Дыхание истории он прочувствовал в детстве, когда семья Дмитриевых вынуждена была переехать в Москву, спасаясь от пугачёвщины. Так судьбы Державина и Дмитриева пересеклись впервые — правда, без непосредственного знакомства. Гаврила Романович в те дни гонялся за Емелькой, болел, надеялся отличиться.

К тому времени Иван успел приобщиться к наукам и искусствам в благородных пансионах Казани и Симбирска. Учился он прилежно, любил поэзию и, если верить его мемуарам, одним из первых узнал и полюбил поэзию Державина — не ведая фамилии автора. Это случилось до повсеместной державинской славы, до «Фелицы». У Читалагайских од немного поклонников — тем ценнее признание Дмитриева. «К удивлению, должно заметить, что ни в обществах, ни даже в журналах того времени не говорено было ничего об этих прекрасных стихотворениях. Малое только число словесников — друзей Державина — чувствовали всю их цену. Известность его началась не прежде, как после первой оды „К Фелице“. Наконец, я узнал об имени прельстившего меня поэта; узнал и самого его лично, но только глядывал на него издали во дворце с чувством удовольствия и глубокого уважения. Вскоре потом посчастливилось мне вступить с ним в знакомство», — вспоминал Иван Иванович.

Не успели Дмитриевы обосноваться в Москве, как Пугачёв попал в ловушку. Его тоже доставили в Первопрестольную. Полвека спустя Иван Иванович воспоминал: «Жребий Пугачёва решился. Он осуждён на четвертование. Место казни было на так называемом Болоте. В целом городе, на улицах, в домах только и было речей об ожидаемом позорище. Я и брат нетерпеливо желали быть в числе зрителей, но мать моя долго на то не соглашалась. По убеждению одного из наших родственников, она вверила нас ему под строгим наказом, чтобы мы ни на шаг от него не отходили. Это происшествие так врезалось в память мою, что я надеюсь и теперь с возможною верностию описать его, по крайней мере, как оно мне тогда представлялось». Державин в те дни, верно, пребывал в Шафгаузене, свидетелем казни он не стал.

Вскоре после этих драматических событий Дмитриев поступает в лейб-гвардии Семёновский полк, квартировавший в Петербурге. Ему ещё не было четырнадцати, а блестящая служебная карьера уже началась. Как и Державин, поэзией Дмитриев увлёкся в гвардии. В столице он быстро сблизился с литературными кругами, тогда-то и познакомился с Державиным и Карамзиным. С первым установились почтительные дружеские отношения, со вторым — лёгкие приятельские. В 1791 году в «Московском журнале», который издавал Карамзин, состоялись первые публикации Дмитриева, принёсшие поэту успех и у публики, и у критики. Озорная сказка «Модная жена» и песня «Стонет сизый голубочек…» навсегда остались самыми известными его произведениями. Стихи, положенные на музыку разными композиторами (наиболее известен вариант Ф. Дубянского), и сегодня воспринимаются как чистейший образец сентиментального искусства:

Поделиться с друзьями: