Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Газета День Литературы # 134 (2007 10)
Шрифт:

Но вот в начале минувшего века в той же Тверской губернии, куда я попадаю на перекладных, жил крестьянский философ Кирилл Сютаев. (Я часто ссылаюсь на него при всяком удобном случае.) Он был из коренных мужиков, кормился с земли, со своих рук, и вот однажды возгласил: "Бог – есть любовь. Любите ближних своих – и больше ничего не надо для спасения".

И стал проповедовать открывшиеся однажды истины. Сютаев был из закорелых, корневых пахарей, и хоть и много рассуждал о вере, проводя вечера за вселенскими думами, но пашенку обихаживал бережно, жил зажиточно, своим усердием подавая пример печищанам. Замков на усадьбе он не признавал, и вот когда был на покосе, его избу однажды обворовали, унесли из дому самое лучшее. Он в гневе на коня и вдогон. Настиг грабителя в чистом поле, тот увидал Сютаева, торбу бросил и на колени пал, прости, дескать, бес попутал. А Сютаев в ответ, дескать это ты меня прости, это меня бес-то попутал, не удержал я своей низости, кинулся следом. Ведь покарать тебя хотел вот этими руками. А разве я Бог, чтобы наказывать и судить... Несчастный человек, что ты у меня взял, так и вези с собою, значит, это тебе нужнее, чем мне, а я нового

добра наживу, слава Богу здоровье есть... И повернул обратно в деревню, оставив грабителя в недоумении. Исцелился ли вор с того случая, принял ли в душу Бога – об этом история умалчивает.

...А строитель Роман Мороз сам родом из деревни, но уже прокалённый жизнью, знает почем фунт лиха, на своей шкуре испытал и нужу, и стужу, нынче под его началом сотни людей и его просто так не обьегоришь, на мякине не проведёшь.

* * *

Боже мой, да где же оно, это село Зараменье!.. Почитай на краю света, на реке Мологе. "Черт мерил-мерил да и верёвку оборвал." Наши учёные любители западной коврижки всё родное, исконное, древнее с непостижимой легкостью отдали иль грекам, иль немцам, иль финнам. Дескать, у них-то настоящая, овеянная романтикой, история, а у нас, диких "барбаров" – беспросветная темень.

Дескать, название Молога явно финское, только неясно, что значит оно. А на самом-то деле это искони русская река Молочная... О том же смысле уведомляют нам Волга, Вологда, Валдай... Волхов (Волга, Волога – молочная, жирная, сметанная река. Отсюда сказочные молочные реки и воложные колобки и шанежки, которые пекли ещё наши матери). Названия возникли ещё в те поры, когда русичи поклонялись богу Волу и Небесной Корове, когда владычили учители-волхвы, это были земли сакральные, святые, намоленные, райские, ибо краше их не было на всём белом свете, на них укоренялось и вырастало племя ругов-русов, постепенно обживая пространства от Чёрного до Сварожского и Белого (молочного, райского) морей... Тогда воде поклонялись, как Духу святому, плодящему, соединяющему мать-сыру землю с Богом Солнцем… Отсюда названия Двина, Дон, Дунай, Днепр, что означает – Дуна-Душа-Дух...). Позднее православные монастыри ставились на коренных русских землях, на поклонных местах, намоленных нашими пращурами, напоенных слезами, потом смердов, оратаев, копорюжников, кощеев... В те досюльные времена финно-угорцы, кочуя по Сибирям, ещё не добрались даже до Оби...

До отечественной войны эти земли были густо заселены, уставлены деревнюшками. По Мологе жило двадцать пять тысяч человек. А нынче, увы... Даже белы снеги не могут скрыть сиротства и всеобщего разора. Это не браные скатерти для гоститвы, а погребальные пелены. Дорога-то под колёсами гладкая, а душа-то мозжит и плачет, словно бы под грудью открылась тоскующая язва. К северо-западу от Москвы глухая пустыня, редкие выморочные деревнюшки с заколоченными окнами, и сплошь запущенные поля с жадными побегами сосенника. Что и может нынче рожать земля-кормилица на бывшей пахоте – это хвою да березовый веник. (Не похоронную заплачку веду сейчас, озирая взглядом обступившую меня родину, но промысливаю судьбу.) За одну лишь человечью жизнь расцвёл, соступился и рухнул на колени подкошенный, великий Советский Союз. Нет, не умерла Россия, братцы мои, это не трупище окоченелое, но призаснула, понурилась, погрузилась в себя, дожидаючись нового неистового трудника на новое тяжкое, но и сладкое послушание. И только упавшие загороди, прясла, покосившиеся с прогнутыми хребтинами скотиньи дворы и заброшенные подворья с провалами оконниц пока ещё стерегут границы погибающих русских селений, возникших во времена царя Гороха, задолго до покорения Крыма.

Ведь ни оспы, вроде бы не было, ни повальной чумы, ни холеры, ни огневицы, ни сполошного верхового пожара, ни саранчи, ни татарской орды с непосильной налогою... Это, не видя от крестьянина обороны, хватко, с широким замахом рубанула закосневшая в гордыне и пошлой дикости Москва по русской деревне, норовя бесстыдно обескровить ее. Это чужой по духу ростовщик-процентщик, новый хазарин, схвативший в столице власть, обезлюдил землю, пустил низовой пал, чтобы выморочные пустошки позднее прибрать под себя, как бросовые, негодящие. Для него могильный дух – это самый сладкий дух. Знает, выжига и плут, что нет в мире ничего дороже земли, и цена на неё с каждым годом прирастает... Даже из-за такой, вроде бы скудной и неродящей земли мужики прежде кольями до смерти дирывались. Земля – самое выгодное помещение капитала, если надёжно похоронена мужицкая закваска, способная однажды породить Разина, Пугачёва, Антонова.

И пространна вроде бы Русь, а каждого клоча жаль, ибо знаешь, что русской кровью, слезами и потом полит он, радостями, молитвами и скорбями вымощен на сто пядей вглубь. Святая Русь – это крестьянская Русь. Не будет крестьянина, не станет и православной Руси, и потому столетиями "враги", "не наши", всякие упыри и недотыкомки насилуют, распинают деревню, а ныне гнёт над нею обрёл самые жестокие изощрённые формы. Вот она-то, русская деревня, воистину на своих плечах тащит по бездорожице веков Христов крест, и мало кто из "чужих" слышит этот надсадный хрип из глубин народа и постоянный ропот, что доносится от земли, странно минуя ушеса обжорной столицы, откуда уже не дождаться мужику милости. Не понимают, гордоусы, – сойдёт с земли крестьянство, и останется перед лицом Бога лишь "новый вавилон", а горькая судьба его хорошо известна. Сведут с земли мужика и кто же тогда защитит Русь... Нет ответа...

Помню, в бытность мою журналистом, деревня подавалась обывателю как земной рай, дескать, жизнь там впотяготку да вполяготку, реки молока, озёра сметаны, горы творогу, земляника со сливками, домашние яички, сало с розовыми прожилками, своя самогонка с ног валит и душу веселит, хоть запейся на дармовщинку, и вот полеживает наш Ванька, лентяй, неумеха и засоня, на русской печи, задеря ноги в закопчённый потолок, и рукой уж лишний раз не ворохнёт, а только ждёт, когда вещая рыба-щука провернёт всю работу земляную, а в городах,

дескать, от зари до заката пластайся в гари да чаде, на производство идёшь, как на каторгу, с нетерпением дожидаясь пенсии, сосчитывая каждый оставшийся годок, чтобы наконец-то освободиться от повседневной нуды и по-настоящему отдохнуть, увидеть мир своими очами. Часть правды в последних сетованиях и была, действительно фабричные солнца не видали, но отчего-то на лёгкую жизнь выпихивали родители своих чад из деревни именно в города, чтобы хоть няньками да уцепились бы за место и не хватили того лиха, что досталось отцу- матери. На моей памяти было, как изворачивались наши дядья и тётки, братья и сёстры, чтобы скрыться из деревни, вербовались на стройки, стремились в армию, институты и ремеслухи, только чтобы убежать от деревенской притужаловки и получить заветную краснокожую паспортину. Значит, это на земле, под родящим солнцем, гнетея была несносимая, немыслимая, но миф по городам о крестьянской жизни вывешивался самый лучезарный...

Ну вот теперь землицы запущенной, беспризорной необозримо, не надо за пахотный клин на вилах биться, кажется, поезжай Петр Лукич, из престольной в фермеры, засевай своё польцо, заводи элитных коровёнок, лошадёнок, правь сам своими пажитями, корми себя и Русь, никто тебе не указ, воля-вольная... Но что-то не шибко торопятся наш Петр Лукич и Иван Иванович на мать-сыру землю, чтобы обихаживать ее и плодить потомство, ибо куда легче ковать деньгу из воздуха иль харчиться в охранниках при детсаде... Мать-сыра-земя любит уважение к себе, почитание, да горб и мозоль, и от истинного, завещанного Христом труждания соблазнили ростовщики русского мужика. Теперь его житенным калачом на село не заманишь, знает он, где можно нынче лёгкую копейку сшибить. И потому на всём долгом пути до Зараменья редкий человеченко попадётся, стоит, сердешный, о край дороги, как пересохшая будылина, надвинув на глаза кроличью шапёнку, и то ли ветром его шатает, то ли от опохмелки валит с ног.

* * *

В такую долгую дорогу какие только мысли не забредут в голову. И вот, наконец, цель нашего пути Зараменье, когда-то село зажиточное, а нынче обгрызенное "мышами демократии" со всех углов, избяной островок в тверском захолустье, по обе стороны дороги много домов покинутых, заколоченных иль вовсе ветхих, понурившихся долу, подслеповато присматривающих себе местечко на упокой. И тем более странен посреди селища в невзрачной низине высокий храм преподобного Амвросия Оптинского, рубленный из необхватных брёвен, с крутой двускатной крышей, колоколенкой под небесами, какой-то странной архитектуры, чудный сам по себе не только на нынешний погляд, но показался бы необычным и в прошлые века, когда на каждой холмушке по Мологе-реке стояли церковки да часовенки, да "оветные" кресты. Под мглистым заснеженным небом, там, где кресты царапают облака, кто-то возится с топоришком на галдарее колоколенки, куда ещё не подняты медные звоны, но купола уже крыты осиновым лемехом. Миновали, торопясь к батюшке в гости, не подумав, что это он труждается на высоте, понуждая сам себя к добровольному уроку, добивает остатки дела. Остановились на краю села у ничем не примечательной порядовой избы, где уже пятнадцать лет живёт мой старый знакомец. Отнекивался я, отбрыкивался, но, как паломник к святому месту, притащился в тьмутаракань на бывшее капище волхвов, где обосновался православный поп Виктор Крючков.

Грустная взгляду картина всеобщей российской разрухи представилась, уже закиданные сосенником поля, кочкарники с пересохшими будыльями, развалины колхозного житья, полузанесённого снегом, в провалах которого гуляет сиротский ветер, – а далее, куда взгляд выхватит, шубняк ельников, чернь ольховников по сырям, мгла низких небес. Аукни и никто не отзовётся напуганной, заблудившейся душе. Даже не верится, что и там, за поворотом, куда пропадает отсвечивающий зеркальцем заколевший тракт, тоже, наверное, живут люди... Не странно ли, но именно это затерянное, сиротское, тоскливое место пало на душу художника Виктора Крючкова, когда он скитался с этюдником по срединной Руси, отыскивая натуру. Мало ли удивительных по красоте, душевной утончённости, намоленных мест под Москвою, на Владимировщине, под Ростовом Великим, по Волге-реке, а затормозило его в Зараменье. Сердцу не прикажешь... А название-то какое промыслительное, странное, чудное, отзывается той древней добылинной Русью, о которой мы почти все забыли, но названием реки, озера, урочища, погоста она нет-нет и напомнит о себе… Рамена-это и плечи христового воина-трудника, это и лесная глушь, но и солнечный просверк.

...На самом-то деле не мы выбираем место для рождения и житья, но Бог руководит нами. Однажды по случаю я оказался в лесном рязанском затишке, совсем чужом для меня, поморца, краю. Скажи кто, что именно здесь мне суждено будет укорениться,только бы засмеялся на подобные бредни. А затащил к себе в гости писатель Анатолий Ким в деревню Немятово. Блажь, одиночество, тоска, иль сердечное упорное приглашение человека, с которым мы тогда крепко дружествовали, – теперь-то и не припомнить, какие чувства повлекли. Да так ли и важно теперь. День ехали... Глушь, попажа скверная, дорог никаких, связи нет, электрические столбы скособочились, как пьяные, стоят до первого ветра, триста километров от столицы. Прибыли до места ввечеру... Вот, братцы, стоят два мира – столичный и деревенский, вроде бы рядом и совершенно ничем не соприкасаются, неотзывистые, как бы сердечно закаменелые... Переночевал в его убогом житьишке о два окна с полуразваленной печью, в окно заглядывает деревенская улица, поросшая травою. Утром проснулись, солнце на воле, голубое небо во всю ширь, роса студенистая переливается на лопухах, птички хлопочут, тужится, поуркивает вдалеке машина, пробираясь по дорожной хляби, в соседях звонко стучит молоточек по наковаленке – отбивают косу. И в то же время какая-то прохладная вселенская тишина. Потянулся Толя Ким на крыльце и улыбчиво, влажно глядя на меня восточными принабрякшими глазами, вдруг сказал весёлым голосом: "Давай, Володя, поселяйся и ты здесь на Мещере... Вдвоем будет веселее... Ты видишь, как у нас красиво". – "Никогда, – решительно отказался я. – Только у себя на родине." (Хотя никаких определённых видов на деревенский дом у меня тогда не было. Да и зачем... Родная Мезень ждала, мать, родовой закуток, река.)

Поделиться с друзьями: