Газета День Литературы # 139 (2008 3)
Шрифт:
Воздух был летний, и кто-то сказал, что Яблочный Спас. Солнце садилось, стояли те же высокие сосны. Я пошёл в Скит, вспоминая, как про кого-то, как лежал здесь, замерзая, зимой. Теперь сосны были высоко, выше, казалось, зимних, гладкие сосновые стволы и вьющиеся там, в вышине, ветви. В Скиту один монах рассказывал богомольцам с экскурсии, и я встал постоять возле них. Монах был молодой, в глаза не смотрел, рассказывал нескладно, иногда сухо, по-детски покашливая. У него была редкая вьющаяся бородёнка и волосы, собранные сзади в пучок. Лицо его было человека из народа, нерезкое, некрасивое, несмотря на лето, незагорелое. Я почему-то подумал, что если его пошлют на казнь за Христа, то он пойдёт, не раздумывая. Монах говорил баском и как бы поверх баска, что словно подсвечивало его слова. Я видел, что он видит это, про что рассказывает, это невидимое
Из Скита я вышел один. Над монастырём было низкое солнце, такое большое и красное, какого я никогда не видел. И напротив садящегося солнца был месяц, жёлтый и золотой. Сосны стояли тихие и высокие. Я пошёл во Введенский, думая, что он закрыт уже, но он был открыт. Там можно было спать на полу. Некоторые уже расстелили ковры. Я попросил у дежурящего тоже ковер и сложил его вчетверо, расстелив под иконой Николая Чудотворца. Люстры погасили, и светили теперь только светильники у икон в разноцветных стеклянных плошках на длинных тонких цепях. "Сам-то я и некрещёный, — почему-то подумал я. — А вот и здесь". Мне стало так хорошо, как будто ничего раньше и не было, никакой моей неудавшейся жизни, как будто я всегда жил здесь такой же тихий и славный. Я помолился и покрестился Николе, чтобы стало чудо. Я не знал, в чём должно было бы быть это чудо, в том ли, что я ничего не совершал, в том ли, что никакой я не безумец, в том ли, что та женщина из фотокиоска приедет, как-то я так попросил Николу про всё, чтобы всё это было одно, навсегда — неделённое.
Я заснул в безмятежности. Сон был про дерево, как оно возвышалось надо мной, как тополь пирамидальный, а усеяно было яблоками, что были похожи на новогодние игрушки. Я срывал их и ел. И та женщина была рядом, и оттого было хорошо и легко. И было весело есть яблоки с ней, взглядывая иногда то на неё, то на них, как они висят гроздьями, как виноград, на разных ветках. И я даже не испугался, когда кто-то стал ругаться, что хватит срывать, и я увидел, что с горы спускается хозяин, было непонятно, где руки его, где ноги, где голова, а виден был лишь большой, огромный живот, вдруг я подумал, что это и есть Бог.
В половине пятого тихо запели, пробуждая на утреннюю службу, певчие, и богомольцы стали тихо подниматься. Я проснулся легко, чувствуя во всём своём существе свежесть и силу, стал сворачивать свой ковер и вдруг увидел, как и она сворачивает свой. Это было невозможно, невероятно. Так не могло быть. Не могло. И так было. Она ночевала здесь же, в храме, почти рядом со мной. Я знал, что это не она и что это она. Я подошёл. Она повернулась.
"Как вы здесь оказались?" — спросил я.
Она засмущалась, а потом откинула прядь и ответила:
"Я приехала вечером… Сегодня же праздник, Яблочный Спас, а в гостиницу было уже поздно".
"Чего же вы не сказали тогда?"
"Тогда я была на работе".
Мы положили ковры и вышли. Было утро, солнце ещё не встало. Облака были высоки и ждали рассвета. Где должно было появиться солнце, они были светлее, но ещё были словно слепы или словно спали.
"Пойдёмте, сходим на реку, умыться", — сказала она.
"У вас здесь река Жиздра?" — сказал я.
"Да".
Мы
пошли по дороге и вскоре вышли за дома, свернув направо. Мы ничего не говорили, а просто шли, а потом она спросила что-то про фотографии и я что-то ей ответил. Она хотела со мной идти и шла, и я шёл с ней, потому что только этого в жизни и хотел. Про это, наверное, и говорят, что это счастье. Над рекой слегка поднимался пар. В ивах на том берегу удил рыбу солдат. Жиздра быстро бесшумно текла, закручивая круги. Четыре малька выбросились на песок и снова попрыгали в воду. Мы сели на поваленное дерево."Вот странно, — сказала она, постукав маленьким кулачком по коре. — Смотрите, вот разломилось, упало от корня, а в том месте, где снова коснулось земли, снова поднялось, снова пустило свои корни".
Ствол её, ивы, на которой мы сидели, от облома перегнувшись по дуге, снова касался земли и снова по дуге поднимался, словно след брошенного и отскочившего мяча, взвивался над Жиздрой, ветвясь и зеленея в едва шевелящихся листьях. Я оглянулся и увидел другое дерево, оно стояло невдалеке, спокойное и простое, я вспомнил, что видел его уже когда-то на одной из картин, на одной из каких-то картин какого-то великого художника. Ноги мои были сыры от росы, но было тепло. По тому берегу тихо бежала большая собака, не поднимая морду от травы.
"Волкодав чей-то", — сказала женщина.
"Интересно, откуда эта собака?" — сказал я.
"Вон там палатки, — кивнула она. — Это, наверное, от них".
Мы спустились к воде. Ольга (её звали Ольга) сняла туфли и зашла:
"Ой, какой мягкий песок".
Я смотрел, как она медленно поднимает юбку, обнажая белые красивые колени и выше. Потом я вымыл лицо. Вода была холодная.
"Как вам не холодно?" — спросил я.
Она стала выходить из воды, остановилась напротив меня, совсем близко. Я видел, что это незнакомое красивое лицо, а потом знакомое, а потом снова незнакомое, и с каждым мгновением в лице её что-то приоткрывалось, и я знал, что это я открываю, я знал, что я открываю в себе любовь к этой женщине и что её имя Ольга. И я видел, что и она, смотря мне в глаза, открывает в себе любовь ко мне, к Матвею, во мне свою любовь. А я, ведь я… Она захотела приблизить лицо своё ко мне, и я ещё мельком удивился, как такая красивая женщина Ольга — и никому не принадлежит, ни одному мужчине, и хочет принадлежать мне. Её губы были мягкие и горячие, как будто она ждала, так долго ждала. Я провёл по её волосам, осторожно, ласково, ладонью касаясь теперь её, теперь, в первый раз, и, отняв губы, снова смотрел ей в глаза. Я хотел понять, что это? Что со мной? Ведь так не бывает, так хорошо. Я сделал какое-то болезненное усилие, чтобы запомнить, зачем-то запомнить вот этот её взгляд, и отстранился. И вдруг то чёрное и ужасное, что тоже было частью моего "я", возникло между ней и мною. Я хотел сдержаться и не мог. Язык мой, враг мой, словно заговорил сам собой.
"А вдруг я убийца?" — спросил.
Что-то, что было ещё на грани — ни там, ни здесь, что-то, что могло упасть на одну сторону, как монета, или орел, или решка, что-то, чего ведь она могла никогда не узнать и что я мог забыть, что-то, что ещё могло прозвучать как шутка.
"Вдруг я приехал сюда замаливать грехи? — прокладывал неумолимое, железное мой язык, не я, а какой-то отчуждающийся во мне другой и прежний человек, какой-то другой логический человек, который знает, что есть железо и что нельзя вырываться из железа. — Вдруг я убил троих — женщину, её ребенка и её мать?"
Я смотрел в лицо Ольги, произнося по очереди эти чудовищные слова, уточняющие и уточняющие. Я видел, какое нестерпимое страдание они ей причиняют, как лицо её искажается в муке.
"Скажите… скажите сейчас же, что это неправда, — заговорила она, я увидел слёзы на её глазах. — Скажите, что это вы шутите… что вы так глупо шутите".
Я молчал, не отводя от неё взгляда, потом сказал:
"Да, я шучу".
Она попыталась вяло улыбнуться: