Газета День Литературы # 65 (2002 1)
Шрифт:
На вышке, в круглом помещении, находился огромнейший чан. Круглый, сбитый из толстенных плах резервуар. В диаметре метров десять, не меньше. По его краям мы ходили, как по тропинке. В чане была зелёная вода. Мартошка раз прыгнул в неё за двадцать копеек. Потом его звали лягушей, такой он был зелёный.
Я очнулся. Так же неслись лёгкие морские облака, так же клонились им навстречу мачты деревьев, так же серебрились зелёные паруса берёзовой листвы. Встал, ощущая радостную лёгкость. Именно отсюда, с горы, мы бежали к плотине, к заводу. Проскакивали сосняк, ельник, березняк, вылетали на заставленную дубами пойму, а там и плотина, и домики, и карлик пасёт гусей. Мы с этим карликом никогда
По-прежнему не получилось — дорога была выстелена колючими сухими шишками. Чистый когда-то лес был завален гнилым валежником, видно было, что по дороге не ездили. Видимо, она теперь в другом месте. Всё же переменилось, думал я. И ты другой, и родина. И ты её теперешнюю не знаешь. Да, так мне говорили: не знаешь ты Вятки, оттого и восхищаешься ею. А жил бы всё время, хотел бы уехать. Не знаю, отвечал я. И уже не узнаю. Больше того, уже и знать не хочу. Чего я узнаю? Бедность, пьянство, нищету? Для чего? Чтоб возненавидеть демократию? Я её и в Москве ненавижу. А здесь родина. И она неизменна.
Всё так, говорил себе я. Всё так. Я подпрыгивал на острых шишках, вскрикивал невольно и попадал на другие. Но чем ты помогаешь родине, кроме восхищения ею?
Зачем тогда ты ездишь сюда, зачем всё бросаешь и едешь? Зачем? Ничего не вернётся. И только и будешь рвать своё сердце, глядя, как нашествие на Россию западной заразы калечит твою родину. Но главное, в чём я честно себе признавался, это в том, что еду сюда как писатель, чтобы слушать язык, родной говор. Это о нашем брате сказано, что ради красного словца не пожалеет родного отца. Вот сейчас в магазине худая, в длинной зелёной кофте, женщина умоляла продавщицу дать ей взаймы. "Я отдам, — стонала она, — отдам. Если не отдам, утоплюсь". "Лучше сразу иди топись, — отвечала продавщица. — Хоть сразу, хоть маленько погодя. Я ещё головой не ударилась, чтоб тебе взаймы давать. А если ударилась, то не сильно". Вот запомнил, и что? Женщина от этого не протрезвеет. И также как не записать загадку, заданную мужчиной у рынка: "Вот я вас проверю, какой вы вятский. Вот что я такое скажу: за уповод поставили четыре кабана?" Когда я отвечал, что это означает — за полдня сметали четыре стога, он был очень доволен: не всё ещё Москва из земляка вышибла. "А я думал, вас Москва в муку смолола".
Ну вот, зелёная пойма. Но где дома, где бараки? Ведь у нас нет ничего долговечнее временных бараков. Я оглядывался. Где я? Всё же точно шёл, точно вышел. Снесли бараки, значит. Пойду к плотине, к заводу. Я пришёл к речке. Она называлась Юг. Тут она вскоре впадала в Кильмезь. Я прошёл к устью. Начались ивняки, песок, бело-бархатные лопухи мать-и-мачехи, вот и большая река заблестела. А где плотина? Я вернулся. Нет плотины. А за плотиной был завод. Где он? Может быть, плотину разобрали, или снесло водопольем, но как же завод? И где другой завод, крахмало-паточный? Где избы?
Я прошёл повыше по речке, продираясь через заросли. Не было даже никаких следов. Ни человеческих, ни коровьих. Тут же тогда стада паслись. Остановился, прислушался. Было тихо. Только стучало в висках. Тихо. Только взбулькивала в завалах мокрого хвороста речка и иногда шумел вверху, в ветвях, ветер.
Вдруг я услышал голоса. Звонкие, весёлые. Пошёл по осоке и зарослям на них. Поднялся по сухому обрыву и вышел к палаткам. На резиновом матраце лежала разогнутая, обложкой кверху, книга "Сборник анекдотов на все случаи жизни", валялись ракетки, мячи. Горел костёр, рядом стояли котелки. Меня заметили. Ко мне подошли подростки, поздоровались.
— Вы не знаете, — начал я говорить и оборвал себя: они же совсем ещё молодые. — Вы со старшими?
— Да, с тренером.
Уже подходил и тренер. Я спросил его, где же тут заводы, кирпичный и крахмало-паточный, где плотина? Он ничего не знал.
— Вы местный?
— Да. Ходим сюда давно, здесь сборы команд, тренировки.
— Ну не может же быть, — сказал я, — чтоб ничего не осталось. Не может быть.
Ничем они мне помочь не могли и стали натягивать меж деревьев канаты, чтобы, как я понял, завтра соревноваться, кто быстрее с их помощью одолеет пространство над землёй.
Снова кинулся к берегу Юга. Ну где хотя бы остатки строений, хотя бы остовы гигантских печей, где следы плотины? Нет, ничего не было. Не за что даже было запнуться. Уже ни о чём не думая, я съехал по песку в жёлтую от торфа, чистую холодную воду и стал плескать её на лицо, на голову, на грудь.
Гибель Атлантиды я пережил гораздо легче. Атлантида ещё, может быть, всплывёт, а моя плотина никогда. Никогда не будет на свете того кирпичного завода, тех строений, того карлика, тех землянок. Никогда. И хотя говорят, что никогда не надо говорить "никогда", я говорил себе: никогда ничего не вернётся. Всё. Надо было уходить, уходить и не оглядываться. Ничего не осталось за спиной, только воспоминания да новое поколение, играющее в американских актёров.
Я прошел зелёную пойму, заметив вдруг, как усилилось гудение гнуса, прошёл по сосняку, совершенно не чувствуя подошвами остроты сухих шишек, и вышел на взгорье.
Куда было идти? В прошлом ничего не было, в настоящем ждали зрелища пьянки и ругани. Измученные, печальные, плохо одетые люди. Тени людей. И что им говорить: не пейте, смотрите телевизор? Очень много они там увидят: мордобой, ту же пьянку, разврат и насилие.
Я не шёл, а брёл, не двигался, а тащил себя по Красной горе. О, как я понимал в эти минуты отшельников, уходящих от мира! Как бы славно — вырыть в обрыве землянку, сбить из глины печурку, натаскать дров и зимовать. Много ли мне надо? Никогда я не хотел ни сладко есть, ни богато жить. Утвердить в красном углу икону и молиться за Россию, за Вятку, лучшую её часть. Но как уйти от детей? Они уже большие, они давно считают, что я ничего не понимаю в современной жизни, и правильно считают. А как от жены уйти? Да, жену жалко. Но она-то как раз поймёт. Что поймёт? Что в землянку уйду? Да никуда я не уйду. Так и буду мучиться от осознания своего бессилия чем-то помочь России.
Тяжко вздыхал я и заставлял себя вспомнить слова преподобного Серафима Саровского о том, что прежде чем кого-то спасать, надо спастись самому. Но опять же, а как? Не смотреть, не видеть, не замечать ничего? Отстаньте, я спасаюсь! Да нет, это грубо, конечно, не так. Молиться надо. Смиряться.
В конце концов, это же не трагедия — перенос завода. Выработали глину и переехали. Люди тоже. Но меня потрясало совершенно полное исчезновение той жизни. Всего сорок лет. Это же миг для истории. И что? И так же может исчезнуть что угодно? Да, может. А что делать? Да ничего ты не сделаешь, сказал я себе. Смирись.
Случай для проверки смирения подвернулся тут же. Встреченный при подножии горы явно выпивший мужчина долго и крепко жал мою руку двумя своими и говорил:
— Вы ведь наша гордость, мы ведь вами гордимся. А скажите, откуда же вы берёте сюжеты, только честно. Из жизни? Мне можно начистоту, я пойму. Можно даже намёком.
— Конечно, из жизни, — сказал я. — Сейчас вы скажете, что вам не хватает десятки, вот и сюжет.
Он захохотал довольно: