Газета День Литературы # 69 (2002 5)
Шрифт:
Так я радовался смерти. Знаю, что радость моя была кощунственна. Ибо смерть — есть следствие греха и противна жизни. Но я радовался иному — тому, что ничего нет в смерти от человеческого хотения, оттого что она несёт в себе сверхчеловеческое начало и отражает Промысел. Оттого что она сильнее всего материального, что имеет человек. Ты — такой же, как все, "плотяной" — из мяса и крови, и тебе будет страшно умирать. И я радовался этому последнему страху, побеждающему вмиг всю наглую дерзость.
Но скажу я вам, други и братья, больше: предсмертный страх переходит в посмертный ужас. На то свидетельства имеются. И будь ты последний атеист, но когда читаешь
Буквально вчера читал я о видениях монахини матушки Сергии, о том, как по молитвам старца — её духовного отца — открылось ей видение загробного мира. Мороз продирал меня по коже, и дочитать до конца я не смог. Было там кроме прочих ужасающих слов и подробностей одно убийственное: вечно. Вечная мука. Навсегда. Как вам это нравится, друзья мои? Здесь с Чубайсами и там с ними же погибать?.. Да как же это и помыслить возможно? Да неужто лишишь Ты нас за ничтожество наше Небесного Своего Царствия? За то, что лживы были — но по мелочи, мелочно чревоугодничали и пьянствовали (так ведь не алкаши), тащили домой, что плохо лежало (так ведь зарплаты не хватает), детей не любили, жизнь, дарованную единожды, растрынькали по пустякам?.. Так неужели ж мы, измученные здесь этой всеобщей погибелью, и там вечно будем погибать? И одно нам дано и припечатано — погост.
Где ж нам на тонком лезвии — меж двух погибелей, временной и вечной, прошмыгнуть, удержаться? Как ступить на него, на этот спасительный путь, чтоб соловьи и солнце, и покой, и умолк телевизор, и победили наши, и наступила жизнь — на земле и на небесах, во веки вечные. Аминь!
Татьяна Глушкова ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОГО
НЕОХРИСТИАНАМ
1
В моём роду священники стоят,
как Львы Толстые бородами вея,
и подымают перст, и не велят
юродствовать и праздно лить елея.
Буравят взором. А нагрудный крест
к людским устам насильственно не тычут.
И потому — я старше этих мест,
где праведники в пекло души мечут.
И потому — покуда я иду,
мне видно: удлиняется дорога
что до порога отчего — в чаду
дворянских лип, — что до босого Бога.
Он исходил… Тебя ль, моя страна,
иль горний путь безвестного страданья,
поскольку чаша — выпита до дна
той, гефсиманской, иль рязанской ранью.
Не знаю… Не дано мне сосчитать
ни ясных звёзд, ни жадных капель горя,
ни тех песчинок, что текут, как рать,
под ветром — или спят на бреге моря…
Исповедимы ль вещие пути?
Кромешна ночь духовного недуга.
Так что ж она поёт в моей груди,
что горлинка, неправедная мука?
И никому не выдам, что за весть
мне шлёт рассвет: оливу иль осину…
Сжимаю рот — да не исторгнет лесть.
Виски сжимаю. Разгибаю спину.
2
И вот стою, не сломлена тобой,
сонм плотоядных, хищных черноризцев,
отделена пылающей каймой
цыганских маков да кабацких ситцев.
Отчуждена от благостных затей
земных богов, рассевшихся широко.
Мой храм уходит в землю до бровей:
в бурьяне локон волжского барокко…
Нарышкинских наличников разлом
да строгановских маковок соцветья,
не трону вас ни духом, ни пером:
то вправе только нищие и дети.
Кудрявится коринфский завиток,
что листик в той Перуновой дубраве:
Влас перенял, а может, Фрол-браток, —
равно лежат во прахе да бесславье!
Равно погребены глухой травой
останки бора и останки камня,
литья — с бегучей вязью круговой,
шитья — в кругу лучины стародавней…
Не подыму я этот зримый град,
незримым градом — стану ли кичиться?
"Не хлебом…" — златоусты говорят,
пока горит российская пшеница.
Емелям этим — только бы молоть,
кимвалить на распаханном погосте.
А я смотрю: какая ж это плоть —
в мучицу, пыль измолотые кости?
Они высоким облаком плывут —
и луч сквозит над скорбною грядою;
они — как дух, что вырвался из пут
у самого безверья под рукою.