Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Газета День Литературы # 85 (2004 9)
Шрифт:

Он вообще на поверку всегда оказывался сдержан, хотя поговорить, вспомнить богатое свое прошлое в тесной мужской компании за бутылкой (и не одной!) любил. Рассказывал много, щедро, но Плужников потом всегда, на другой уж день, вспоминая монологи Петровича, вдруг понимал отчетливо, яснее ясного: сказано много, а по сути, по сердцевине,— почти и ничего. Как-то хитро оплеталась эта сердцевина завесой ассоциаций, иллюстраций и примеров "к случаю", уходила, словно в песок, скрывалась и таилась. Ремесло и выучка разведчика, что ли, сказывались… Плужников понял это однажды раз и навсегда, но слушать Петровича все равно любил, получал истинное наслаждение.

Что-то тартаренское,

когда фантазия и воображение рассказчика летят вольно, без узды, было в них и подкупало, завораживало. Но и тартаренское оказалось сомнительным — однажды некто, хорошо знающий Петровича, сказал Плужникову:

— Ты имей в виду: он никогда не врет... Правда (тут говоривший выдержал многозначительную паузу и хмыкнул), и главного не скажет, сколько бы ни выпил!

А выпить Петрович любил, делал это с удовольствием и умеючи...

Он мог отпить, как сам говаривал, много, но меру всегда знал, мог вовремя остановиться и вдруг, как-то совершенно незаметно и вкрадчиво, тихо покинуть компанию. Качество, среди русских людей редкое, ибо все мы, дорвавшись до гульбища, до вольного и лихо бесшабашного: мужского питейного праздника, себя как правило уж и не помним, плохо контролируем, отчего всегда бывает потом много стыда и самых разнообразных, не перечесть, неприятностей.

Был Петрович очень общителен, скор и лих на знакомства, но вместе с тем избирателен в них — подлинно близких людей было у него, похоже, немного. Плужников в их число вошел — так пожелал сам Петрович, сделавший первый шаг в их сближении... Почему-то он выделил для себя Плужникова, хотя жизнь, биографии были у них совершенно разными, да и годами Петрович был куда старше — ему тогда уже подкатывало к семидесяти.

Но возраста этого ему никто никогда не давал — предмет вечной и откровенной гордости Петровича! Да и дать было немыслимо, невозможно — настолько Петрович был прям, по-юношески строен, подтянут и моложав. Всё это умело подчеркивалось костюмами с иголочки, белейшими, всегда свежими рубашками, сногсшибательными галстуками, какими-то умопомрачительными замшевыми куртками, шляпами, лихо и умело замятыми... Большим щеголем и франтом был Петрович, и это ему по-настоящему, без пошлого шика, шло — нечасто такое бывает!

Словом, Петрович был всяко, и внутренне и внешне, эффектен, блестящ... Но самое главное — он был вдобавок светел душой, внутренней сутью своей.

Она была хороша у него как-то по-молодому: чистая, щедрая и очень отзывчивая. Скольким сделал он доброе дело, скольким помог, используя свои разнообразные связи и. знакомства — не счесть! Он и Плужникова как-то раз вытаскивал из неприятной, нежданно свалившейся вдруг ситуации, и с той поры они сошлись еще теснее.

Петрович шел по жизни как по празднику, как по вечно цветущему лугу шел, и казалось, что всё у него и впрямь гладко и хорошо.

Но, как узнал вдруг Плужников, это было не так...

Однажды Петрович летом, когда в редакции почти никого и не было, главный тоже отсутствовал с утра, предложил Плужникову махнуть посередине рабочего дня к нему на дачу, в Серебряный Бор...

День был хорош — весь какой-то яркий, светящийся, пронизанный сиянием высокого, бездонного неба и блеском солнца... Они дошли до участка, тот оказался просторен, широк — дача была на три семьи, с отдельным для каждой входом. Петрович обитал наверху, в мезонине, внизу у него была только кухня.

Они поднялись по скрипучей лестнице наверх, и Плужников, едва войдя в комнату, большую, со скошенным мансардным потолком, обшитым вагонкой, сразу же почувствовал, как хорошо и покойно здесь. Москва с ее шумом, толкотней и суетой

будто далеко где-то осталась, отдалилась... Этот дом, эта мансарда были как оазис в ней, как покой и отдохновение. Большое окно было широко распахнуто, совсем рядом колыхались лениво ветви старых берез, и по белой скатерти стола, стоящего вплотную к окну, перемещались, скользили неспешно легкие тени.

Петрович всё подготовил, всё сделал сам. Плужников только молодую картошку поскоблил. Они поставили ее варить и пошли пока искупаться — Петрович сказал, что это рядом, близко совсем. Он прямо от дока пошел в плавках, и Плужников, идя чуть сзади, снова, в который уж раз залюбовался статью, фигурой Петровича, подтянутой, по-юношески стройной. Особенно поразили Плужникова ноги, совсем молодые, без варикозных узлов и выступающих вен... В его-то возрасте!

Они поплавали неспешно, всласть в теплой и ласковой воде, вернулись на дачу, сели за стол. Им хорошо было вдвоем, и они оба это чувствовали... Петрович весь светился от гордости за свое летнее жилье, подробно рассказывал, как лихо пробил его, обойдя конкурентов. Часа два просидели они за столом, потом пошли прогуляться по окрестностям — Петрович сам позвал и предложил. Вышли к каналу, на берегу которого, впритык друг к другу, в сумрачной тени старых елей стояли дачи. Петрович подвел Плужникова к одному из участков, в глубине которого меж еловых стволов виднелся обгоревший черный сруб с ребрами кое-где уцелевших от огня стропил.

— Это наш был дом, наш участок,— сказал Петрович.— Мы долго здесь жили, а потом случился пожар. Не то проводку замкнуло, не то поджег кто — нас и дома-то не было. Хороший был дом... — голос его дрогнул.

Они зашли на участок, побродили по нему, уже буйно заросшему, постояли у сгоревшего дома, и тут вдруг Петрович начал рассказывать Плужникову про семью свою, про сына, про жену...

Сыном он явно гордился, любил его очень, преданно и верно, это было ясно, а вот про жену... Петрович не так уж много и сказал-то о ней, был сдержан, но и того Плужникову с лихвой хватило, чтобы почувствоватъ, какая здесь боль, давняя и привычная.

Плужников понял, что у Петровича с женой неладно, взаимного понимания нет давно и безнадежно, и Петрович просто несет свой крест, ни на что другое уж, похоже, и не надеясь.

Лицо его, когда он говорил о жене, вдруг будто старело, голос звучал глухо, и ничего от привычного, всегда бодрого, живого и оптимистичного Петровича не оставалось почти — рядом с Плужниковым рассказывал о своем и давно наболевшем уставший, грустный человек.

Они вернулись, дошли до автобусной остановки, говоря уже о другом — о журнале, о работе, и Петрович постепенно оттаял, снова стал весел, ровен и спокоен. А Плужников помнил и этот сгоревший черный дом среди старых елей и неожиданный рассказ Петровича о жене, его глухой, подсевший от волнения, от давней боли голос... Плужников всё думал об этом, пока ехал домой, и сердце его сжимало, щемило от сочувствия, от бессильного — хоть в чем-то помочь — сострадания. "Видно, совсем уж гладко и счастливо ни у кого не бывает в этой жизни,— подумал Плужников.— Бедный Петрович!.. И что тут сделаешь, как поможешь?".

С того дня, с того разговора их отношения стали еще ближе... Теперь Петрович, придя иногда на работу, выскочив, как из пламени, из очередного скандала с женой, говорил об этом Плужникову уже легко, ничего не скрывая, не таясь, лишь удивляясь недоуменно, как-то очень по-детски: чего ей, мол, надо, чего не хватает? Ведь все же для нее делаю, что должен, что положено. А она....

Тут он обычно остро взглядывал на Плужникова:

— Я сбегаю, принесу, ладно?.. Никого сегодня больше не ждешь?

Поделиться с друзьями: