Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Американская история не забудет и последней среды ноября 1863 года, когда Грант стоял на небольшом холме Орчард-ноб, близ Чаттануги в штате Теннесси, и наблюдал за сражением, в миле от него, на обрывах Миссионерского хребта. Там наступали части 14-го армейского корпуса Камберлендской армии, а среди них и моя бригада, и сотни славных парней из 19-го Иллинойского. На Миссионерском хребте против нас выступила и природа: крутые склоны, нагромождение гранитных скал, овраги, поваленные деревья, кустарник, за которым и с двух саженей не видно человека, окопы мятежных стрелков, ряд за рядом, во всю высоту, и орудия всех калибров. Генерал Брэгг находил свою позицию неприступной, он все подсчитал в этот холодный, с пронзительным ветром день, все, кроме нашей святой жажды отмщения за кровь Чикамоги. История не часто собирает на подмостки разом столько первых актеров; здесь командовал Улисс Грант, с севера без успеха атаковал Миссионер-ридж генерал Шерман, вели полки в бой Шеридан, Вуд, Джонсон, Томас, Бэйрд и другие отважные офицеры. Мы шли на штурм холма, нареченного «северо-западным углом ада», ползли на отвесные кручи, захватывая

ряды ложементов, карабкались на скалы, пробирались по оврагам и каменным расщелинам, шли под жерлами пушек, оставляя убитых, израненных и тех, кто попал в списки «пропавших без вести», а попросту говоря, разорван на куски прямым попаданием. Миссионерский холм был взят, захвачено множество орудий, в числе первых, кто поднял знамена на вершине, были 19-й Иллинойский и моя бригада дивизии Бэйрда. Мы гнали мятежников к густому лесу, за полем битвы при Чикамоге.

Грант не давал ни Томасу, ни Шеридану приказа о взятии холма, он рассчитал, что, захватив нижние ряды ложементов, солдаты остановятся, ожидая приказов. Невозмутимый Грант, увидев, что атака не остановилась в назначенном месте, повернулся к Томасу: «Кто приказал этим людям штурмовать хребет?» — «Не знаю, — ответил генерал. — Я не приказывал». — «Может быть, вы приказали, Грэйнджер?» — сурово спросил Грант Гордона Грэйнджера. «Кажется, они двинулись на штурм без всякого приказа. Этим молодцам стоит только начать, потом их сам дьявол не остановит». Грант тотчас же погнал вестового — капитана Эйвери — к Шеридану, и капитан доставил тот же ответ: «Я не приказывал идти на штурм, но мы этот хребет возьмем». Шестьдесят знамен вели наших солдат вперед; когда дюжина знаменосцев падала, дюжина других подхватывала знамена, продырявленные пулями и потемневшие от дыма. Часом позднее Грант остановился у валуна, под которым укрылся от ноябрьского ветра раненный в плечо Балашов, и, глядя на верзилу, спросил, почему они, не получив приказа, бросились на крутизны Миссионер-ридж. Балашов узнал командующего, но не поднялся с земли, он потерял много крови. «Повернуть назад было для нас что провалиться в преисподнюю, — сказал медлительный Балашов. — Стоять там, где мы стояли, было не лучше; мы и поползли… В конце концов оказались на вершине, перевалили гору и — вниз…»

Наша победа на Миссионер-ридж деморализовала армию Брэгга, открыла Шерману путь на Атланту, на Джорджию, к океану, — ее и считают поворотной в нашей большой войне. Моего имени не нашлось среди повышенных: ни тогда, ни позднее, после Баззард-руст, после боев при Ресаке, Чаттахучи, на горе Кинисоу или в Джорджии, куда я двинулся вместе с Шерманом. Но что в том нужды; Надин со мной, и уже нет гувернеров наставлять нас, рядом черные полки, сражаются отважно, все в большем числе; Бюэлла прогнали из армии, а весь наш рейд с Шерманом был торжеством моей русской, как ее назвали афинские судьи, войны. Я получил свое сполна — сыновнюю любовь волонтеров, дружбу ротных и полковых, нежность Надин, взгляд ее серых глаз, способный поднять меня с земли даже и при ранении. Я и становился ее недужным солдатом, лазаретным страдальцем: при двух ранениях, при солнечном ударе в Джорджии и при лихорадке у Чаттахучи.

Ранило меня оба раза счастливо, навылет, ружейными пулями, и я недолго отлеживался.

Хотя война и склонялась медленно в нашу пользу, неприятель опять стоял у Вашингтона. Генерал Шерман причинил значительный ущерб Конфедерации во время нашего похода через Джорджию к Саванне, к берегу Атлантика, но уничтожь он армию генерала Худа, и ущерб этот превратился бы в катастрофу для Юга. Юг ответил на прокламацию Линкольна ужесточением рабства, бойней у форта Пилоу, где были казнены сотни негров, — узревший призрак поражения, Юг вымещал свою ярость на рабах, предпочитал отдать их небесам, но не янки. И в эту-то пору Север снова вступил на ухабы компромиссов; армии Севера подарили политикам первые освобожденные штаты, а политики повернули свои упряжки и покатили вспять. Солдат завоевал Арканзас и Луизиану, за каждую милю плачено небывалой кровью, а политики видели в этих штатах заблудших агнцев, покаянных сыновей, проказников, которым и на колени-то становиться не надо, — хватит и простого извинения, сказанного невнятно, в землю, так что и не понять, извинение ли это или новое проклятие. Князьям мятежа, врагам свободы до черной плесени фамильного склепа, объявлялось прощение, только бы они на словах признали отмену рабовладения и вполголовы, небрежным кивком, поклонились Союзу. Мы нагляделись на этих иезуитов еще в Миссури; уступая силе, они бормочут слова лояльности, а глаза налиты желчью, в виски стучит мятежная кровь, и кажется, сторонним слышно, как она ударяет короткое слово: месть! Народ освобожденного штата снова отодвинут вельможной рукой; негр и белый бедняк не допущены к избирательной урне, выборы те же, сотнями тысяч солдатских жизней куплена не свобода, а новое рабство. Я шел по этой земле вместе с солдатом, мы двигались, словно по болоту, клали кровавую гать, пробивали напрасную дорогу, за нашей спиной болото смыкалось, и вот уже оно вчерашнее, бездонное, предательское. Признав прокламацию президента, рабовладелец не давал воли черным, свободными делались только те, кто бунтовал, рискуя жизнью, и вступал в полки Севера. Юг разлагал и наших офицеров, прельщал их долей экономического грабежа, спекуляцией хлопком, возможностью владения землей, кастой патрициев Юга.

Все чаще приходила мне мысль, что, когда война кончится и мы разогнем спины, оглянувшись, мы увидим, что обмануты и что мир, взломанный нашими военными плугами, пропаханный весь от Техаса до Виргинии, тот же, стоит, как и прежде, на лжи и привилегии крови. Не окончилась ли моя война? Не пришла ли для меня пора нанести мой партизанский

удар не там, где Томас сражается с Худом или Грант с Ли, а на другом театре? Вот тогда я и начал писать в газету Медилла и Рэя; я хотел ударить в набат, но, видно, голос мой еще не окреп. Потом меня потряс солнечный удар, лихорадка у Чаттахучи снова бросила на койку, и я взял тридцатидневный отпуск. Пока мы ехали из Джорджии в Чикаго, горизонт заволокли тучи; изворотливый Роберт Ли брал верх над Грантом, мятежники угрожали Вашингтону. Но появился в тучах и просвет: конгресс принял билль, он не позволил Луизиане и Теннесси вернуться в лоно Союза с маской невинности — билль закрывал двери и перед демагогами других рабовладельческих штатов, готовых к лживой присяге, к лукавой клятве в лояльности. В начале июля 1864 года конгресс прервал сессию, и сторонники свободы ждали, что одним из первых Линкольн возьмет со стола этот билль конгресса и положит на нем подпись, сделав его законом.

Междуглавье седьмое

«Посылаю тебе небольшую фотокарточку г-жи Турчиной. Сегодня после обеда мне надо будет навестить г-жу генеральшу. Она прислала мне записку, что хочет, чтобы я зашел к ней и во всех подробностях рассказал об этом „мятеже“ в Чарлстоне, шт. Иллинойс. Она у нас большой политик, всегда в курсе всех событий войны, с генералом неразлучна вот уже почти три года, сопровождая его во всех походах, и всей душой ненавидит „медноголовых змей“. [23] Она прекрасно выглядит, умна, и всё в ней сама женственность».

23

«Медноголовые змеи» — прозвище северян, сторонников компромисса с рабовладельцами, и их агентов.

Майор Джеймс Конноли из 123-го Иллинойского полка жене в Чарлстон, шт. Иллинойс

Отправлено из Ринголда, шт. Джорджия 10 апреля 1864 года

Глава тридцать первая

Душной июльской ночью окно комнаты в чикагском пансионе оставалось открытым, и меня разбудили уличные звуки у перекрестка Стейт-стрит и Рэндолф.

На первом этаже, в сумерках гостиной, еще закрытой портьерами от Стейт-стрит, в кресле под портретом Вашингтона дремал подросток; он услышал скрип деревянных ступеней.

— Меня зовут Чарлз, сэр! — бросился он ко мне. — Ваше имя в почтовом списке; я сам набирал его ночью.

Передо мной стоял типографский юнец, худощавый и вежливый.

— Список печатается в газете, но я полагал, что вам лучше узнать об этом первым. О нет, сэр! — оскорбился он, заметив, что я опускаю руку в карман за чаевыми центами.

Я протянул ему руку, он пожал ее сухими, горячими пальцами.

— Я думаю, вы не богаты, сэр. — Желтоватое, лисье, с узким подбородком и живыми, ищущими глазами, лицо Чарлза покраснело от смущения. — Здесь — дешевый пансион. Мистер Медилл писал в газете, что вы тратите свои деньги на жалованье неграм? Но негров так много…

— Теперь негры вступают в свои, черные полки.

— Хорошо ли это, сэр? — спросил он серьезно.

— Так повелось: ведь и у тебя нет черного приятеля?

— Я еще не встретил такого юношу: ни черного, ни белого.

— Ты и не искал его среди черных.

— Я подумаю над вашими словами, сэр.

Мы миновали кирпичное здание концертного зала и свернули на Рэндолф-стрит. Чарлз молча поспевал за мной; я с первой встречи запомнил его: острые коленки, узкие, со сбитыми носками башмаки, частый шаг и впалую грудь, за которой билось доброе, торопливое сердце.

Я был бы неплохим солдатом, — сказал он после некоторого молчания. — Но мне нельзя спать на сырой земле, а солдату без этого не обойтись.

— Приходится: и на сырой земле, и в болоте, и в снегу.

— А если в кавалерию?

— Наступает ночь — и тот же кавалерист на земле: завернется в одеяло и спит.

— Мне и в одеяле нельзя, если погаснет костер, — сказал он осторожно, чтобы не попасть впросак. — Костры жечь можно?

— Иной раз нельзя, опасно.

— Вот видите, сэр! А я вина не пью, мне не согреться.

— Ты из квакеров, Чарлз?

— Мы — католики, но отец злоупотреблял вином. А я, сэр… я хочу стать сенатором! Сначала адвокатом, как Линкольн…

Я положил руку на худое плечо, он был напряжен, трепетен, как глупый олененок.

— Хитрец! Хочешь забраться в президентское кресло?!

— Это было бы слишком, сэр. Хотя я тоже родился в Кентукки, а живу в Иллинойсе!

Я расхохотался; он отвлекал меня от тревожных мыслей. Атлантик давно не приносил писем. Отец Надин-сначала грозил отлучением, потом сделался несчастен в стенаниях и мольбах, а уверясь, что нас не вернуть, — замкнулся и умолк. Больше не писал ни он, ни флигель-адъютант, а с отъездом в Миссури нечего было и ждать писем. Мой отец не надеялся сломить упрямства сына. Род наш еще не избыл казацкого, своенравного корня. Всякое у нас случалось: нечаянные потери, безвестие турецкого плена, тайная погибель или возвращение уже отпетого в церкви сына к отчему порогу. Два письма пришло от отца: одно на Лонг-Айленд, и в нем земельные советы, — оно нашло нас в тот день, когда мы прощались с Роулэндом, второе — в Нью-Йорк. Он не писал нежностей, но старые, екатерининских времен листы писчей бумаги светились, рядом с водяными знаками, его любовью и надеждой на лучшее. Скоро он умер, о смерти отца мне написал Сергей. Натура легкая и порывистая, он и писал, как говорил, — коротко, нецеремонно, с насмешкой. Такие письма хороши при частом сношении, посылать же их за океан, не ведая, когда придет ответ, так же трудно, как трудно упрятать улыбку в почтовый конверт.

Поделиться с друзьями: