Геи и гейши
Шрифт:
Так вот, вернемся к нашим собакам. Отец нашего берна был верен его матери и ни на одну из прочих благородных сук не глянул даже во время течки оных. Мать же отличалась плодовитостью: великое множество прекраснейших щенков сложила она к монашеским ногам как дар. Но тот берн, о котором я говорю, — о, он был лучшим из лучших. Такой чудесной масти — белой, с чуть янтарным оттенком, как зрелый виноград с токайских склонов! А стать, а нрав, а прилежание! Все в нем было выше всяких похвал: даже до обыкновенного щенячьего озорства, вроде грызения поношенных сандалий и качания на веревочном поясе своего патрона, — озорства такого простительного и даже милого — он не снисходил. Учился ретиво: команды заучивал с одного раза, на каком языке их ни подай. Так мы, кстати, учим всех, ведь паломники приходят сюда из самых разных мест — ну и наши братья тоже — и со своими собаками приучены говорить всяк на свой манер.
Но вот только и своеволен оказался он под покровом внешнего благолепия! Бродяжий нрав, почти искорененный нами в его предках с обеих сторон, но в нем воскресший и давший полный цвет, — это было бы даже недурно. Поисковый пес должен быть легок на подъем и весел в дороге, иначе трудненько ему придется в скитаниях, порою многодневных. Хуже другое: все его сотоварищи выходили на работу вместе с человеческим проводником или своим соплеменником — для подстраховки; а этот всегда работал один, хотя и к вящей — своей и монастыря — славе. И всякой попытке изменить положение вещей противился весьма смело и хитроумно, то уклоняясь, то показывая клыки.
С чего начались его странности — не знаю. Может быть, он еще в детстве по недосмотру хлебнул нашего хмельного винограда, от чего мы берегли всех щенков, памятуя, что стать запойной пьянчугой собаке много проще, чем человеку? От последнего он себя как раз сохранил, но все же нечто сдвинулось у него то ли в голове, то ли в сердце — причем в непонятную нам сторону.
Тем не менее, он исправно приводил нам гостей, напоив их вином для придания силы. Иногда это были те, о пропаже которых нам сообщили их сотоварищи, реже — взявшие на себя обет дорожного одиночества. Но по временам, на удивление всем, приходили совершеннейшие незнакомцы, и не только замерзающие, но, напротив, изнемогающие от жары, перемазанные жирной глиной и болотным илом, с пересохшим горлом, распухшим языком и глазами, покрасневшими, будто от песчаной бури, полуголые, в ожерельях из ягод и вязанках из травы вместо поясов, в шелковых тряпках или полусгнившей на солнце черной или синей бязи; раненные и истекающие кровью. Однажды берн привел за узду необычного широкорогого быка, на котором сидел старик, жутко исхудавший, но с молодыми и даже веселыми глазами. Еще было двое — все в коже, начиная с сапог и кончая курткой и шлемом, с именными браслетами и в темных очках на пол-лица. Когда старшему из них предложили воды или вина, он сказал, что уже вдосталь напился мускателя, но воды выпьет еще — ибо вода бывает нужна и сердцу. Позже он снова вернулся к нашей воде и нашему вину, хотя потерял шлем и остался без браслета.
— Сдается мне, — сказал Лев, — этот ваш пес умел вынюхивать в разных временах и пространствах.
— По всей ойкумене и до края земли, — подхватила Мария-Хуана.
Они без особого удивления обнаружили, что во время аббатовой повести снова оказались в том погребе, откуда выбрались на белый свет, а за открытой дверью вот-вот настанут вечер и полнолуние.
— Ну, поиски в Ойкумене нас вовсе бы не изумили, — подмигнул им Эмайн. — Посмотрите друг на друга — вы оба такой же породы. Из кого вы набрали свою женскую охрану, сударыня? И что вы, сударь, лицезрели в своих темных зеркалах? Нет, дела обстояли еще чудней. До наших монашков только тогда сие дошло во всей вопиющести, когда берн стал приводить во плоти химер древнего Козьмы Индикоплова, а также Страбона и Геродота, о которых они читали в порядке обязательного самообразования. Видите ли, метафорические небылицы древних греков означали и для них, и для наследующего им христианина всего лишь ту незыблемую истину, что вне пределов Круга Земного, то есть этой самой ойкумены, нет людей, которых спас Христос и кому насущна его проповедь. Ибо немец — он еще и глухарь, а чужеземец чужероден и чужевиден.
— Что до меня лично, — продолжал Эмайн, — я убедился в неладном еще тогда, когда наш окаянный любимец привел нас к полутрупу тощего, черноволосого, но вполне человечного человека, что упал со скалы в чашу водопада: в кармане его сюртука были лупа и трубка, а на немеющих губах — слово «Мориэрти».
— И вы его выходили?
— Разумеется: и вопреки желанию своего создателя он живет до сих пор, хотя игра в сыщики теперь, как, впрочем, и с самого начала, была для него лишь прикрытием куда более значительных поисков в мире духа — или духов.
— Так значит…
— Да. Берн
искал и в реальных, и, совершенно наравне с ними, — в вымышленных мирах: точнее сказать — он рылся в текстах. В тех фантазиях, которые обуревали лучшую часть человечества, когда дух осенял их и приливал в жилы их созданий каплю крови высокого идеала. И это при том, что он еле умел читать по-печатному, а рукописи и вовсе не разбирал!— Вы хотите сказать, что эти миры оживших текстов и полнокровных литературных героев существуют на равных правах с нашим?
Эмайн хмыкнул:
— Да самое лучшее и наиболее весомое в жизни — это вымысел, если он соответствует божественному замыслу о мире. Человеческий мир не просто скуден — он эфемерен, и лишь сие обстоятельство утешает при виде его многочисленных несовершенств.
— И что — ваш берн умел проходить в созданные миры, а, может быть, просто вынимать из типографской бумаги или там с красочного полотна плоские фигуры и придавать им объем?
— Осталось загадкой, — снова фыркнул Эмайн. — Скорее и то, и другое сразу. Всю «Историю севарамбов» вряд ли кто-нибудь сумеет нынче оживить, однако и оттуда, и из прочих социальных утопий извлекал он их героев, которые мало не потонули в скрытой вредоносности вымысла. Но что знаменательно: когда приводил он совсем уж удивительных и не на наш здешний образец мыслящих существ, кому место разве что в мифах, — феникса, симургов, драконов, — возиться с их оживлением было на редкость легко…
— До меня дошло, — сказал Лев. — Смысл бернова жития именно в том, что за это чудотворение его признали святым покровителем обители… разумеется, после долгого идеологического сопротивления.
— Поняли вы одну лишь половинку. Чудесам мы тут не доверяем, ведь они могут явиться откуда угодно: есть такие миры, где то, что слывет у нас чудом, — всего лишь разменная монета, которую могут в равной мере чеканить и король, и шут. Но и репрессиями мы заниматься не станем. Нет, вовсе не в том дело: все его найденыши пили наше вино, ели наш тминный хлеб и запивали его водой из ключа, сидя за большим столом трапезной, и от того проявлялся дух, скрытно от них самих прозябавший в сквозной, трепетной плоти подобно робкому огоньку, да и сама плоть крепла. А некоторые сами вкладывали от своего духа в наше вино и хлеб, как сделал тот старец на быке. Потом они уходили туда, откуда взялись, раздираемые противоречивыми чувствами: остаться — или совершить назначенный им Путь, что они прояснили или приняли на себя здесь. Только они и самим своим уходом возвращались, и приходили только ради того, чтобы удалиться снова.
— И вот почему, — заключил аббат, — в тот день, когда судьба им вернуться, — а возвращаются они точно в один из дней сбора винограда и каждый раз иные по своему облику, только запах, издали чуемый нашими псами, одинаков с прежним, — накрываем мы на стол в главном погребе, куда нет хода в обычное время и где хранится вино особой, самой древней и потаенной выдержки. Тогда приходят и располагаются вокруг стола двенадцать странников, почему-то ни больше и ни меньше, и сам Берн, что заслужил прописную букву в начале своего имени, садится за стол тринадцатым. Вот этот стол, и здесь, в этом бочонке, то самое вино. Смотрите!
— Эк тебя, дружок, угораздило, — сказала Аруана. Была она теперь куда моложе не только Марикиты, но и Марфы, а на язык много острее и бесцеремонней обеих. — Разуй-ка глаза! Или, как говорят, разверзни вещие зеницы, как у испуганной орлицы. Даже если Беллу счесть заместительницей ее славного и орденоносного шерстистого предка, здесь же вместе с тобой и достославной парой пока не двенадцать, а всего одиннадцать едоков и питунов, потому что я стою над игрой и Белла также. И хотя мы все пока родились лишь от хлеба, что благословил наш Мариана, а не от вина, которое ты припер на своем святом горбу, ты, соединение мэтра Рабле, Пантагрюэля и брата Жана, уходи прочь, потому что нам позарез нужен последний игрок. И Беллу бери себе в помощь — ибо куда тебе против ее нюха!
— А нам можно остаться? — спросил Лев.
— Вас я приветствую с большей радостью, чем ту пару, которая родила лишь начало своей любви, и ту, которая воплотила всю ее, потому что вы в вашей любви родили человека, пусть то пока лишь один из вас самих. Займите места рядом с нашим александрийским монахом и ждите — теперь уж недолго осталось.
ТРИНАДЦАТЫЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ
Бог создает человека в форме своего зеркального отображения — до этой мысли додумался еще великий Кузанец. Но в какое зеркало смотрится Сам Бог? В какое же, если не в зеркало Своего творения, того, что называется могучей и своевольной фюзис, природой! И оттого, что и природа смотрится в Бога, в нем возникает идея Совершенного Отражения, которое может существовать своей особой жизнью в Межзеркалье — и говорить с Ним, и быть Его любовью.