Геи и гейши
Шрифт:
— Возвращается он как раз аккуратно — едва солнышко взойдет, — девушка расставила стаканы и взялась теперь за бутыли, запорошенные едва ли не вековой пылью и плесенью. — Не понимаю, ради чего только. Разве что за своим антикварным зельем: купит в кредит одну бутылку и полгода держит в моем шкапике, ну, я ему каждый раз и капаю в наперсток воробьиную дозу. Вот такая он непростая штучка, этот лорд Балморал.
Она выставила на столик рядом с закольцованным лордом квадратный мутно-зеленый штоф и такую же, но чуть более прозрачную стопку.
— Постепеновец в деле самоубийства, — продиагностировал Эмайн, сразу распознав марку. — Травится настойкой артемизии абсинтум, самой страшной полынной горечью в мире: хинин и то ее слаще. По мне уж лучше бы ему радиоактивный чернобыльник в зеленом вине
— Да его ничто не берет: ни спирт, ни ректификат, ни безденежье, — буркнула кельнерша. — А однажды — с горя или спьяну — свалился со здешнего седьмого неба на мостовую, так и то не разбился, только покалечился малость. О себе с той поры говорит, что, как Антей, возродился от прикосновения к матери-земле. Ох, боюсь, кто-то иной из него получился — ведь хром он стал не на правую, а на левую ногу! Шрам еще этот на лбу, точно молнией в него наискосок метнули. И, заметьте себе, — совсем рыжий!
— Три метки сатаны: хромота, клеймо и обильный огненный волос, — согласился с ней Эмайн, скорчив самую глубокомысленную мину. — А что, свою рыжину он тоже после падения приобрел?
— Всё шутите, — кельнерша отвернулась, чтобы подобрать с пола гладкий черный цилиндр и такие же лакированные штиблеты: первый переставила поближе к денди, вторые попыталась водрузить рядом со стопкой, но вовремя спохватилась и поменяла предметы местами.
— Шучу? Нет, просто сочиняю, — ответил он. — В ноябрьский холод, мрак и мразь, в кружение огней выходит Странник, не боясь, искать, что смысла в ней, — а именно, в квадратной бутыли с круглым горлом, сем совокупном знаке земли и неба. Да и все в этом городе носит на себе их знак: пресная вода падает сверху вниз, как железный занавес, а каменные соборы легкими двойными фонтанами вздымаются в небо, швыряя в него целые чашки солоноватых океанских брызг.
Балморал тем временем, либо увидя принесенное, либо будучи потревожен разговорами, упруго разомкнулся и прянул на сиденье, цепко ухватив бутылку и с умеренной алчностью поглаживая как ее ян, так и инь. Как он ни был изношен телесно и духовно, однако все-таки скептического определения кельнерши не заслуживал: из-под фрака светилась рубашка с белейшим пластроном, упомянутые выше облачения для крайнего верха и крайнего низа только что побывали в руках лучших мастеров чистильного дела, а в петлице сверкала золотая булавка в виде циркуля. Нет, не тянул этот шут на клошара или наркомана! А вот чем-то неуловимым он был похож на Василия-Василису, пророка и пьянчугу — может быть, своей отключкой или язвительным огоньком в неподвижном правом глазу. Или даже не так: все черты, роднившие его с Василием, и все колебания их темперамента были выражены в Балморале ярче и контрастнее, так что не одному Агнцу, самому себе он казался по временам двойник и близнец. Его лицо было всем попеременно: фантастически менялись черты — и вот перед вами крестьянин из нормандской глубинки, вот — знатный испанский гранд, утонченный восточный деспот, горделивый «аристо» из тех, что восклицал в годы Великой Французской Заварухи: «Что же, повесьте меня на фонаре, олухи, если думаете, что вам от того станет светлее!». Рыжеволос он был, как Нерон, рыжебород, как Фридрих Барбаросса, мститель, спящий в горе. В облике чередовались надменность и бессилие, величие и вялость, страх и дерзновение. Безумное сверкание, непостижимый калейдоскоп — и какой актер был бы явлен миру, стоило б ему воскреснуть духом! Но то, что порождало саму игру, то, что стояло недвижимо в глубине, подобное черному подземному озеру, — выглядывало наружу лишь через два провала нездешних — и тоже двояких — гневных и тоскливых черных глаз, пульсировало в жилах огромного лба, что был наискосок перерезан извилистой чертой багрового шрама. По сравнению с тем, что Эмайн прочитывал в бездне этой души, все богатство и метаморфизм внешней жизни казались пустой круговертью реклам на пасмурных улицах Города Мира.
— Это человек двух океанов, — пробормотал аббат, — истинное порождение здешнего лабиринта, святого
и греховного. Телец и Минотавр в одном лице.— Вот, значит, пьет свою зеленку и молчит по целым суткам, — вздохнула кельнерша. — Вечером и ночью тут такой шабаш — даже стены и сковородки на кухне пляшут; а он забьется в свой угол, и как нет его.
— Неточно выражаетесь, милая Арманда: шабаш как раз время субботнего покоя и отдохновения.
— Значит, и это слово двоякое, как они все, — проговорила она. — Да я к чему это говорю? Во всеобщем гвалте молчать легко, а попробуйте хранить молчание среди тишины, как вот он! Чисто заколдовали его, право слово.
— Может быть, нам его расколдовать, Белла? — тихонько спросил Эмайн.
— Отличная мысль, коллега! — ответила та.
— Да ты, никак, говоришь?
— А то! Сам ведь моими предками похвалялся. Мы как те Валаамовы ослы: когда пророк молчит, наступает наше время возвещать истину.
— Так не придумаешь, что мне делать, умница?
— Раскупорь свою фляжку.
Он вынул из-под полы склянку, подозрительно поглядывая на прислужницу — вдруг здесь действует запрет на распитие своих алкоголей — и добавил в абсент рубиновую каплю, которая тотчас распустилась внутри махровым цветком необычайной красоты.
Балморал поставил бутылку на стол, не заткнув ее пробкой.
— Опал моей души, — растроганно сказал он (голос оказался неожиданно гулок и глубок). — Прекрасный яд, блаженная отрава! Я тот, кто в страшных знаках видит лишь благие и желает, чтобы весь мир был ими оправдан — иначе как можно в нем жить? Ведь если наш великий собутыльник сказал однажды: «Стучи — тебе откроют, проси — тебе дадут», чему тогда должен послужить Суд, как не прощению, которого мы все так жаждем; ведь ни в одну дверь мы так не стучимся, как в дверь рая.
— И впрямь ожил, — удивился Эмайн. — Как говаривал мой знакомый писатель по имени Виктор,
«И теперь аккурат
Получился зиккурат».
— Только этот полынный провидец всё упростил, — заметила собака.
— Кто — полынный, кто — дубовый, а ты — черемуховый провидец под мухой, — вдруг ответил Балморал, и в глазах его вспыхнули и стали расширяться вкруговую кошачьи зеленые огни:
«Черемухой душистой с тобой опьянены,
мы вдруг забыли утро и вдруг вступили в сны».
— Это ты. А я:
«В башне с окнами цветными
Я замкнулся навсегда…
В башне, где мои земные
Дни окончиться должны,
Окна радостно-цветные
Без конца внушают сны».
— О здешних витражах ты в самую точку сказанул. Валяй дальше!
— «О Гермес Трисмегист, троекратно великий учитель,
Бог наук и искусств и души роковой искуситель!»
— Это ж Оливер, плут этакий!
— «Я слушал море много лет,
Свой дух ему предав.
В моих глазах мерцает свет
Морских подводных трав».
— Далан по прозвищу Морской, сотоварищ твой по полыни.
— «Ты видал кинжалы древнего Толедо?
Лучших не увидишь, где бы ни искал.
На клинке узорном надпись — „Sin Miedo“,
„Будь всегда бесстрашным“ — властен их закал».
— Черубина-Раав с ее колыбельным девизом.
— «Нежный жемчуг, Маргарита, —
Как поют в испанских песнях, —
Пели ангелы на небе
В день рожденья твоего».
— Здравствуй, Василий-са!
— «Я горько вас люблю, о бедные уроды,
Слепорожденные, хромые, горбуны,
Убогие рабы, не знавшие свободы,
Ладьи, разбитые веселостью волны».
— Угу. Это коронная Владова тема, он все на уродов ополчался. Но и жалел, однако.
— «Я буду лобзать в забытьи,
В безумстве кошмарного пира,