Гель-Грин, центр земли
Шрифт:
— Шахматы вообще-то сложная игра, — заметил осторожно бармен, словно складывал башню из карт.
— Ну… я всегда думал, может, он гений — странный такой, как Дастин Хоффман в «Человеке дождя»… — и молодой человек, рассказав весь сюжет, подмахнул третью кружку пива; бармен задумался о несправедливости жизни: у здоровых людей нет ничего, а аутичному сыну знаменитости только море и нужно, которое есть и так — у всех; а Трэвис тем временем дошел до конца пляжа — дальше начинался порт, корабли, запах рыбы и много людей, которые будут спрашивать, что семнадцатилетний мальчик в старом пальто и длинном шарфе делает не в том, где ему положено, месте; потому он повернул назад; опять прошел вдоль старой пустынной набережной; и возле Черной скалы надел ботинки — Кармен терпеть не могла, когда Трэвис гулял босиком. Она шумела, как готовящаяся начинка для чимичанги; всплескивала руками и охала, а потом тащила пить чай с медом, а он мерзкий, хуже чая, в который упало что-то жирное; вообще он предпочитал кофе со взбитыми сливками и горячий
Скала называлась Черной от простого: камень её действительно был абсолютно черным. И еще раньше на ней стоял маяк; говорили, что на нем кого-то убили, и с тех пор огонь не горел, сколько бы его ни разжигали; маяк снесли, и место стояло пустым, пока пятнадцать лет назад участок не купил мировая знаменитость композитор Янус Сибелиус. И построил на скале дом из стекла — как и вспомнил бармен. Стен в нем не было — только крыша из сверкающего легкого металла, словно летела серебряная птица да решила отдохнуть. Вместо стен — огромные окна, и виден в них был не мир, а только море. Оттого, может, и глаза у Трэвиса странные — и не серые, и не синие, не зеленые и не карие; а цвета погоды — какое море, такой и цвет.
К дому вела длинная железная лесенка; в бурю слуги боялись, что её снесет; но она только дрожала и звенела жалобно, а наутро была на месте — цеплялась за скалу, как плющ. Вся в морской соли — Трэвис чуть не навернулся; в доме пахло фасолью, томатами, красным перцем, словно кто-то принес в носовом платке кусочек мексиканских улиц.
— Явился, — сказала Кармен, — ну-ка быстро руки мыть…
Слуг Янус Сибелиус подбирал долго и не по объявлениям. Кармен служила у его матери; стара она была невероятно; как предмет, а не как человек; смуглая, огнеглазая, от цыган, что гадают всю правду; муж её был намного младше. Внуков было у неё — не перечесть. Но Трэвиса она любила больше всех своих. «Никакой он не слабоумный, — твердила она мужу, когда тот так хотел посидеть и спокойно почитать газету, — он умнее нас с тобой, вместе взятых». Загадки она в нём не видела — только ребенка, которого бросили родители.
Трэвис мыл руки — широкие, как пристань для рыбацких лодок; тающие на воздухе и скользкие, как банановая кожура медузы, рябь между досками; и еще запах: рыбы, соли; свежести, пронзающей шпагой, — похоже пахнут еще розовые розы; вода падала с рук звеня.
— Твой любимый гуляш, Трэвис, с тмином и кукурузой, — Трэвис стоял в ванной; кафель на стенах из разноцветного стекла; время для него текло водой, как для других — песок; прошло уже полчаса, как он ушел мыть руки; в голосе Кармен слышался упрек, стук ногой о пол, будто он — мужчина и не выполнил своего обещания — жениться, вынести мусор; по мнению Кармен, есть холодную пищу — грех; а убийство и прелюбодеяние — «ну, это слабости и страсти, кто мы без них — животные». — Укроп, красные бобы, душистый черный горошек и самые лучшие томаты… А мясо, Трэвис! м-м, — она словно пела из Пуччини; и поцеловала в воздухе свои золотые пальцы. Трэвис улыбнулся. На самом деле гуляш он не любил, как и мясной пирог, и омлет с шоколадом, и тортильи с брынзой и оливками, и прочие вещи, про которые Кармен говорила, что они лучше всех и что Трэвис их «очень-очень любит»; Маркус тоже придумывал, что любит Трэвис, — и они с Кармен уже сами в это поверили; Маркус, который как раз только что вошел в дом, весь забрызганный северным ветром, — старый финн, выполняющий обязанности управляющего, камердинера, сторожа и посыльного. Но людям нравятся их придумки — это Трэвис понял и даже научился ценить; он слабоумный, нежный и не умеет размышлять; и только у моря и его отца не было никаких иллюзий по его поводу…
— А мне, Кармен? Я тоже люблю гуляш, — старый Маркус трогательно выматывал себя из шарфа и многочисленных шерстяных платков: очень простуды боялся; больше, чем темноты и смерти. — И чай с медом. — Трэвис содрогнулся.
— За поцелуй, — сказала Кармен; Маркус звонко чмокнул в щечку; они обожали свой мир — уютный и по полочкам; стеклянный дом, море и шахматы. Они все пообедали; потом Трэвис ушел в гостиную, накидал подушек на пол и включил себе мультики — канал для детей, только без звука; слов Трэвис не выносил; это еще хуже чая с медом; и так весь мир — ничего, кроме слов; хорошо, что море описать невозможно. Наступил вечер: в дом он входил полной грудью, как после грозы вдыхают озон, — всеми оттенками; немало художников мечтало об этом доме — один вид; Трэвис с Маркусом сели играть в шахматы; Кармен засобиралась домой.
— Трэвис, ночью будет буря? а то я тюльпаны на балкон выставила, — Трэвис вскинул на неё глаза, оторвался от партии на секунду. Столик был восемнадцатого века: настоящее черное дерево, золотой лак, ножки в виде львов с глазами из мелких рубинов; Янус Сибелиус увидел его в антикварной лавке в Испании; за стеклянными дверями бушевала коррида, а он вспомнил северные глаза своего сына и купил не торгуясь. Шахматы из черного дерева в тон и слоновой кости; Трэвис — черными, Маркус — белыми; порой до утра; Кармен приходила с пакетами, полными еды, готовить завтрак, а они всё еще сидели; бледные от рассвета; и дивилась: «Вот ты — два высших, а в шахматы ни бум-бум, —
говорила она мужу, — какой же он идиот? Достоевский твой идиот». Муж не отрицал; истории о Трэвисе превратились в сказание и наказание. Над столиком висела розовая лампа: с улицы казалось — звезда; в комнате — роза, что пахнет морем; а лицо Трэвиса в её свете казалось перламутровым; тонкое и грубое одновременно; будто кто-то начал делать из мрамора и алебастра восхитительные черты и не закончил, умер, накидав только.— Нет, — коротко ответил он и опять наклонился к шахматам, словно ушел в другую комнату.
— Спокойной ночи, Кармен, — крикнул Маркус, — привет мужу и детишкам!
— У меня внуки уже, — и дверь, впустившая ветер, соленый, будто из рыбной лавки пакет, закрылась за женщиной, не зазвенев; такое уж было стекло — не бьющееся, как молодые сердца.
…Играли Трэвис с Маркусом в этот раз до полуночи. Получив шах и мат, Маркус сказал: «ну всё, харэ, мыть руки и спать» — и посмотрел испуганно на мальчика: не обиделся ли тот; но Трэвис хотел спать — партия была скучной; что-то они всю неделю повторяются, одни и те же шаги, как заколдованные, причем что он, что Маркус; кризис жанра; хотелось полежать в белой, сугробистой постели и послушать, что там — море? Трэвис знал, что однажды придет время выбирать; пока он был не наследником, а гостем; это хорошо; Трэвис был еще не готов — умереть или убить. Маркус вырубил везде свет — а вдруг всё-таки гроза, — запер двери, проверил сигнализацию и тоже лег; но спать ему было страшно: хоть Трэвис и знал погоду наперед, — может, по птицам, может, по цвету моря, — но в шторм Черная скала дрожала, как крепостные ворота под бревнами; и казалось, что дом сейчас тоже обрушится; Маркус постоянно представлял себе апокалипсис и в ужасе брел на кухню пить валерьянку и пустырник; но сейчас он довольно быстро заснул; и ему снилось, как это всё происходит: дом звенел, и сыпалось стекло, и женский голос, молодой и красивый, рвущееся шелковое платье, кричал: «Трэвис! о нет!»; Маркус подскочил в ледяном поту и услышал мужской, очень знакомый голос, орущий сквозь море, как сквозь оркестр тенор свою партию: «Маркус, старый идиот, да проснись же! отопри нам дверь!» Маркус схватил фонарик, всегда лежавший рядом, а халат шерстяной накинуть забыл; собачья преданность; открыл, пытаясь разглядеть сквозь дождь:
— Хозяин, вы приехали? Простите меня, но ни телеграммы… Ничего не сказали, я не ждал…
— Знаю, Маркус, это ты прости меня, — Янус Сибелиус, отряхивая волосы, плечи, руки от соли и воды, вошел в дом, а за ним — кто-то еще, тонкий, четкий, как картонный в театре теней силуэт, в длинном, средневековом совсем плаще. Старик закрыл дверь за их спинами, рев моря затих так внезапно, будто пьяный кто-то уронил проигрыватель с бетховенской симфонией; человек в плаще снял капюшон — Маркус наступил сам себе на ногу: это была девушка, молодая и хорошенькая, как вишневое пирожное.
— Ну, здравствуй, Маркус, — Янус обнял старика, — ты в одной пижаме, простынешь.
Старик поежился, засуетился у рубильника; а сам всё оглядывался и оглядывался, как птенец, — такой чудесной девушки он не видел никогда; просто красивую, это да, — Кармен в молодости; он был влюблен в Кармен до боли в руках, лет десять, верил, надеялся на что-то, как в сериале мексиканском, пока у Кармен не родился первый внук; тогда Маркус понял, что умрет одиноким. И еще жена хозяина, от которой Трэвис, — нельзя её винить в том, что она бросила Трэвиса; ей жить с ним было бы не под силу; да и ему с ней — ненадежно. Она была похожа на мадонну: длинноногая, смуглая как-то не по-человечески — золотая; будто её покрыли краской; манекенщица — не профессия и не призвание. А эта девушка словно ребенок, которого нарядили в честь праздника во всё кисейное и белое, а он забыл и играет в луже, — живая, непридуманная; положила зефирную ладошку на стену, будто проверяет на прочность; и стекло мгновенно, покоряясь, запотело сердечком…
— Да, Маркус, познакомься, это Дагни — моя жена, — свет в прихожей включился, мягкий, зеленоватый, сразу превратив комнату в аквариум; Маркус охнул про себя: «жена»; после истории с рождением Трэвиса — ссора, расставание — не было слышно ни об одной женщине; но виду не подал — будто не знал ничего о любви и золотых рыбках.
— Очень приятно, барышня, — солидно, словно адвокат. Янус засмеялся, снимая перчатки и помогая Дагни с длинным, сверкающим от соли плащом; мантия принцессы, уехавшей из своего королевства на западе — виноград, огненные закаты, осень, полная листьев и костров, — в страну, полную снегов и горячего грога.
— Какая она тебе «барышня», болван? Она теперь мадам; и подай нам чаю в гостиную. А где Трэвис?
«Она знает о Трэвисе?» И вдруг Маркуса скрутило приступом старческого ясновидения; «это к несчастью; и с ним, и с ней — к несчастью, когда они познакомятся». Лучше б желудочные колики.
— Спит, — и тут же отпустило, словно таблетка подействовала.
Янус кивнул и повторил про чай. Прошел молча в гостиную. Дождь лил и лил за стеклами, словно рассказывал длинные истории, одну за другой: одна капля — одна история; честный бартер; шоколад на пиво; «Трэвис, — подумал мужчина; и обернулся на молодую женщину с волосами цвета осенней листвы, — и Дагни». Теперь, если прислушаться, за извечным шумом моря — как зла — можно было различить шелест трав без камней и полет над ними птиц — неведомых, белых, словно сшитых из бархата… Женщина из сказки — королевская дочь…