Генерал Багратион. Жизнь и война
Шрифт:
Во-вторых, в силу этой своей осознаваемой российско-имперской идентичности, Багратион находился во власти предрассудков и фобий в отношении к «нерусским», к которым причислялись иностранцы — как подданные других государей, так и те, кого называли «немцами», «иноземцами», «иноверцами». Багратион не раз писал о засилье в армии «немцев». В своих письмах он также называл Барклая презрительно «чухонцем» («я повинуюсь, к несчастью, чухонцу»), что было даже более уничижительно, чем «немец», и намекало на дикость, неразвитость. «Я знаю, что вы русский, дай Бог, чтобы выгнали чухонцев, тогда я докажу, что я верный слуга отечеству»7; или: «Служить под игом иноверцев-мошенников — никогда!»8 В октябре 1805 года Багратион писал в таком же стиле цесаревичу Константину Павловичу: «Я знаю, что и вы желаете, бросьте иноверцов, держитесь только подданных. Мы имеем веру, присягу и любовь государю и всему дому вашему»1. «Мне, — писал Багратион из Молдавии Аракчееву, — нужны русские, а не иноземцы, они никогда не привыкли служить одному, а всегда многим служат»10. Для Багратиона и его единомышленников русский превосходит других по всем качествам. Он — особенный, а главное — верный, любящий царя и Отечество, не изменник, щедрый, открытый. Ростопчин писал Багратиону: «Обнимаю вас дружески и по-русски от души»".
Немец — перец, колбаса! Во всех этих
Петровская эпоха внесла существенные поправки в эти представления. Россия, начавшая, по воле Петра Великого, модернизацию, воспринявшая многие достижения развитых европейских стран, изменшась. Ее двери открылись для иностранцев, приносивших с собой новые идеи, навыки, а также пороки и недостатки. Особенно сильно изменилось дворянство, правящий класс, который довольно быстро «онемечился» и «офранцузился» в том смысле, что особенно близко к сердцу воспринял, так сказать, «удобства западной жизни»: моду, комфорт, развлечения, а вместе с тем и популярные на Западе идеи. Это привело к некоторому пренебрежению собственной страной, ее прошльш, ее традициями, чему, кстати, весша способствовал сам Петр, искоренявший древнерусскую «старину». Но главное состояло в том, что правящая элита, правительство, власть сташ воспринимать себя как европейцев, а Россию — как страну, принадлежавшую к европейской ойкумене. Идеи просвещенного патриотизма, коренившиеся в реформах Петра Великого, строились на признании того факта, что русские — европейский народ, не уступающий другим европейским народам по своим способностям, что «мы» (русские) не «хуже других» («немцев») и с помощью просвещения быстро наверстаем заметное нам самим и унижающее нас отставание от прочих развитых народов в науках, военном деле и других сферах жизни. Увлечение, привычка к иностранному, впрочем, не мешали чувству патриотизма, любви к Отечеству. Вряд ли найдется человек, который мог бы обвинить Александра 1, говорившего и думавшего no-франиузски, в непатриотизме, в пренебрежении интересами России. Кстати говоря, несмотря на галломанию — увлечение всем французским, отношения между Россией и Францией в течение всего XVIII и начале XIXвека были преимущественно недружественными, даже враждебными. Пять раз они выливались в вооруженные конфликты, причины которых заключались в острых имперских противоречиях Франции и России в Восточной и Северной Европе, а также на Балканах.
Естественно, что наряду с отчетливой галломанией дворянства и развившимся на этой основе космополитизмом, характерным вообще для Европы того времени, в толще русского народа сохранялось недоверие ко всему иностранному, служившему предметом, с одной стороны, восхищения (достижениями, изобретательностью «немецкого ума»), а с другой — пренебрежения и насмешки. «Кургузый немец» в народной среде был символом смешного, жалкого, жадного иноземца, а присущие немецкому народу дисциплина, порядок, система вызывали смех у русских людей, часто поступавших «абы как», под влиянием сиюминутного порыва. В их устах «немец» был «сухарем», «сухим педантом», «безжизненным методиком».
Как всегда бывает во время войн, все вышеназванные комплексы и фобии обострились в 1812 году. Война с Наполеоном приобрела характер борьбы за существование государства, империи, подняла на поверхность общественного сознания как патриотические, так и ксенофобские чувствования. Все это проявлялось в разных формах. Для одних нашествие «двунадесяти языцев» вызывало к памяти времена освобождения страны от нашествия поляков в 1612 году, порождало желание подражать вождям русского народа Минину и Пожарскому, видеть в Кутузове их преемника. Недаром Пожарский и Минин упомянуты в обращении Александра к нации (заметим — не к «верноподданным», а к «нации»!). Тем самым открывались шлюзы для участия каждого россиянина в деле защиты Родины от завоевателей, и это сплачивало народ. Одни люди действительно делали полезное для обороны дело: поступали в воинскую службу, жертвовали деньгами, участвовали в создании народного ополчения. Другие же больше занимались пустословием в светских салонах. Далекие от войны петербургские дамы и барышни щипали корпию, гордо отказывались смотреть веселые французские пьески и представления. Только вот отказаться говорить по-французски все-таки не могли — другого языка они порой и не знали!
Вместе с волной просвещенного, а также «чувствительного», романтического патриотизма из глубин народа выплеснулись маргинальная ксенофобия, ненависть к инородцу, иностранцу, «немцу» вообще. Поведение на Русской земле завоевателей — французов, немцев из разных германских земель, поляков и других воинов Великой армии, по общему признанию, было отвратительным, а праведный гнев и желание отомстить за сожженные дома, деревни и села, разграбленные имения с лихвой оправдывали эту ксенофобию. Особенно поражало русских людей скотское обращение завоевателей с православными храмами и иконами — не забудем, что французы пришли в Россию из республиканской, атеистической страны, где революционное варварство нанесло непоправимый урон собственной церкви. Как вспоминал А. А. Щербинин, однажды им удалось ворваться во французский бивак, где, как пишет он, «мы нашли кофейные снаряды, еще наполненные и теплые… Ужас и негодование овладели нами, когда увидели мы большие образа, служившие столами на биваках французских»12. Ротмистр Л. А. Нарышкин 1 августа 1812 года писал отцу, обер-гофмаршалу A. JT. Нарышкину, из Смоленской губернии: «Патрули их делают разные насильства и мерзости с нашими жителями, а особливо ругаются над законом (имеется в виду православие. — Е. А.), ломают и тычут пиками в образа и делают конюшни из церквей. Не худо бы сделать это известным во всей России, чтоб этим еще более рассердить народ, чтоб он употребил все меры отомстить сим злодеям за закон, над которым они ругаются»13.
В немалой степени подъему ксенофобии способствовала тогдашняя власть. Весной 1812 года был издан особый указ о наблюдении за политическим поведением жителей западных губерний. К тому же с лета, также согласно высочайшему повелению, всем иностранцам предстояло пройти
процедуру санации, разбора. Было решено «из иностранцев оставить в каждой губернии только тех, в благонадежности коих начальник оной совершенно уверен и приемлет на себя точную ответственность в том, что они ни внушениями личными, ни переписками или другими какими сношениями не могут подавать повод к какому-либо нарушению спокойствия или к совращению с пути порядка российских верноподданных, о каковых иностранцах прислать Министерству полиции немедленно списки… Всех тех иностранцев, кои окажутся неблагонадежными, и сомнения наводящих, выслать за границу». Ну а дальше, как говорится, пошла писать губерния. Сохранились составленные по всем ведомствам и учреждениям списки иностранцев; например: «Самуил Иванович сын Адлер, московский уроженец, коллежский секретарь, письмоводитель». В рубрике «С какого времени находятся в России» записано: «Всегда в России находился» или, как у многих других: «Родился в России». Но основной все же была графа «Приемлет ли начальник за него на себя ответственность». Каждый начальник должен был подумать, прежде чем написать в графе: «Означенные в сем списке чиновники, находясь большей частью уже долгое время в России, оказывали себя гражданами спокойными, правительству Российскому преданными и по долгу званий своих исправными, и потому и предполагать можно, что они и в будущее время не подадут причин к какому-либо на счет их от начальства неудовольствию»14.В Царскосельском лицее в список попал лишь один иностранец, учитель немецкого языка у Пушкина и его товарищей Фридрих Леопольд Август де Гауеншильд, «29 лет, женат и имеет дочь Элизу, полутора лет, и сына Фрица, 7 недель». Он приехал из Вены недавно — в 1810 году, и даже гуманный директор Лицея Е. А. Энгельгардт все же поручиться за него не смог: «До сего времени поведения был хорошего, а впредь ручательства на себя не приемлю». Гауеншильда вместе с семьей выслали за границу".
Свою роль сыграла и пропаганда — лубки, «афишки» главнокомандующего Москвы Федора Ростопчина. В этих «афишках», написанных псевдонародным, раешным языком, репродуцировались все расхожие штампы о «немцах» как о наглых, жадных грабителях, ничтожных, трусливых вояках, с которыми может справиться любая деревенская баба, вооруженная вилами. Все это не могло не отразиться на отношении разных слоев к иностранцам, а также к «своим» немцам.
Обострившиеся патриотические чувствования причудливо переплетались со шпиономанией. Летом 1812 года в армии под Смоленском пошли слухи, что в захваченном экипаже генерала О. Себастиани нашли «заметки, в которых помечены числа и места день за днем передвижения наших корпусов. Передавали, — пишет П. С. Пущин, — будто вследствие этого удалили из Главного штаба всех подозрительных лиц, в том числе и флигель-адъютантов графов Браницкого, Потоцкого, Влодека (все — родовитые польские аристократы. — Е. А.) и адъютанта главнокомандующего Левенштерна (шведа)»16. Что лежало в основе этой истории? Майор барон В. Г. Левенштерн из штаба Барклая являлся его адъютантом и делопроизводителем секретной корреспонденции. 25 июля русские пленили князя Гогенлоэ, командира Вестфальского конного полка. Из плена он просил Мюрата принять русского парламентера, чтобы тот мог забрать его личные вещи и повозку. Левенштерн и был тем парламентером, а одновременно — разведчиком. По его словам, ему было поручено собрать данные о войсках противника, а главное — дезинформировать французов относительно движения корпуса Витгенштейна, который отделился тогда от основной армии Барклая и двинулся в северо-западном направлении для защиты Петербурга. Чтобы корпус Витгенштейна смог оторваться от французов, было придумано так, что сопроводительные бумаги Левенштерну были подписаны именно Витгенштейном. Это якобы косвенно свидетельствовало о присутствии генерала в месте встречи французами парламентера. Левенштерн считал, что задуманная хитрость удалась, и благодаря ей Витгенштейн сумел уйти от преследовавшего его маршала Удино на два-три перехода, что было тогда весьма важно. Из беседы с генералом Себастиани, в расположение дивизии которого Левенштерн попал, он узнал весьма важную новость о стратегических планах Наполеона: «Генерал Себастиани болтал без умолку, наслаждаясь, по-видимому, своей собственной речью, из его болтовни я узнал план Наполеона оставить один корпус оперировать на Двине и идти с остальными силами на Смоленск и Москву. Эта болтливость не пропала даром: я поспешил по возвращении довести об этом до сведения главнокомандующего, который приказал мне немедленно изготовить донесение императору, изложив в нем те доводы, на основании которых я предполагал, что Наполеон не пойдет на Петербург. Ныне все думают, что они поняли сразу намерения императора французов, но в то время, о котором я говорю, мнения по этому поводу очень расходились»17. Последнее верно: русское руководство долго не знало, в каком направлении (на Москву или на Петербург) пойдет главная армия французов. Еще 6 августа Ростопчин писал Багратиону: «Мне кажется, что он (Наполеон — Е. А.) вас займет (то есть отвлечет. — Е. А.), да проберется на Полоцк, на Псков, пить невскую воду»18.
Рапорт Левенштерна был приложен к донесению Барклая царю от 25 июля; при этом Барклай писал, что нечто подобное о намерении Наполеона он узнал и из рапорта генерала Д. С. Дохтурова". Так что информация о намерениях французов двинуть основные силы на Москву приходила к Барклаю из разных источников. Теперь вернемся к упомянутой выше записи в дневнике Пущина. Действительно, почти сразу же после возвращения Левенштерна под Рудней были захвачены штабные бумаги Себастиани, в которых была обнаружена записка Мюрата о предстоящем наступлении русских у Рудни. Подозрение в разглашении военной тайны пало на Левенштерна, который, выйдя еще в 1802 году в отставку, уехал в Европу, а в 1809 году служил во французской армии и поэтому хорошо знал генерала Себастиани. Предполагали, что Левенштерн-то и разболтал старому знакомцу о планах своего командования. Под благовидным предлогом Левенштерна послали с письмом Барклая в Москву, к Ростопчину. Барклай писал тому, что «польза службы Его императорского величества требует, чтобы ваше сиятельство изволили отправленного при сем адъютанта моего майора Левенштерна задержать до окончания войны в Москве под благовидными какими предлогами и покорнейше прошу вас приказать за всеми его сношениями и знакомствами иметь строгий секретный надзор»20. Именно тогда выслали в Москву и несколько штабных офицеров — поляков.
Двадцать первого августа, после проверки, Барклай написал Ростопчину, что причина высылки Левенштерна «состояла в том, чтобы в отсутствие его открыть некоторые относящиеся до его обстоятельства, обратившие на него внимание. Ныне же после всех исследований не открывши ничего подозрительного, чтобы в вину ему ставить, можно было… возвратить его ко мне обратно»21. Левенштерн был возвращен в действующую армию и отличился в сражении при Бородине, а также в Заграничном походе, как и упомянутые выше поляки, с которых также вскоре сняли подозрения.