Генерал коммуны. Садыя
Шрифт:
Чего греха таить, всякие руководители бывают: иной, затаив на сердце обиду, сказал бы: нехорошо, братец, выносить сор из избы. Пожурит по-отечески, а ты гляди в оба и на ус намотай, если не глупый. А иной и вовсе решит за благо избавиться от чересчур ретивого, не по годам и не по должности знающего!..
Батов и не журил, и молчаливого решения не принимал.
И слушал по-прежнему Батов, как бубнили кругом. На рот платок не набросишь, и на всех не прицыкнешь, вот и слушал: «Соколовский карьеру строит, Соколовский подсиживает».
Неожиданно Батову предложили новый
— Дорожу я тобой, Михаил Федорович. Прошу, как друга. Помоги поднять Бековский.
И встал вопрос — кому уступить место? Второй секретарь резонно думал, что ему и по штату положено; и третий в душе надеялся: знал доброе отношение к себе Батова.
А Батов будто медлил. Не торопился с кандидатурой. Второй секретарь — тот прямо злился. Не нравилось ему поведение первого. Лучше б Батов не уходил. Оставался бы на месте, работали бы себе да спокойно жили.
А Батов вроде и не торопился уходить. Поговаривать даже стали, что останется. Но однажды собрал он к себе в кабинет всех райкомовцев и, тяжело подняв со стула свое атлетическое тело, устало улыбнулся.
— Ну, вот, друзья-однополчане, пора и прощаться… Пуд соли вместе съели…
Когда человек уходит совсем, пожалуй, только тогда он начинает серьезно и в полную меру понимать все те нити, которые его связывали здесь с людьми. Простившись, Батов еще раз выдвинул ящик в столе, посмотрел — не забыл ли что, затем нежно погладил рукой зеленую обивку стола, почему-то переставил чернильницу.
— Хороший стол. Когда приехал сюда, привез его с собой. А сейчас новому секретарю оставляю.
Неожиданно и на удивление всем Батов первым назвал Соколовского.
…В новом районе крещение Батов принял как раз в Александровке. В разгар уборки он приехал к Чернышеву. Весь день тот мотался с секретарем по полям. Вечером на ужин пригласил. Только Батова меньше всего волновал ужин.
— Ружьишко бы, давно мне говорили, что за Хопром озерца славные.
Ружьишко одолжил Мокей Зябликов, — какой уж без ноги охотник, а берданку берег, новехонькая, разве только почетному гостю и уступил. С тех пор Мокей и считал себя дружком Батова:
— У нас с ним по казачьему обычаю дружба вечная…
На зорьке Батов ушел за Хопер. В ту ночь много выстрелов Хопер сотрясали, но какой выстрел Батова — поди, узнай. Мокей на зорьке доковылял до калитки палисадника:
— Слышь, старуха, это из моей берданки-то… Из тысячи выстрелов узнаю… Не смотри на меня так, старуха, не вру. Я ее звук дьявольский, что твой голос изучил. Вот, слышь, бабахнул — это из моей берданки, вот честно, из моей…
Батов появился не в селе, а на стану — сбоку на ремне две уточки. В глазах — веселая радость охотника; ружье сбросил, уточек передал кашеварке.
— Ну-ка, хозяюшка, угости трактористов моей утятиной.
Самому утятины попробовать не пришлось. Беда стряслась: тракторист руку повредил. Заводил ручкой — ударило в обратную. Кость, видимо, разможжил. Стали искать машину, чтобы в больницу отправить. Машина-то рядом, под навесом, да шофера нет — в село ушел.
Положили тракториста на
солому в кузов. Лежит да руку, обмотанную нижней рубашкой, как грудного ребенка, держит. Вот и сел за шофера на полуторку Батов.20
Вечерком, когда наступила прохлада, вышла в палисадник Лукерья, супруга Егора Егорыча Мартьянова, вышла, как говорится, остыть, недовольная любимчиком отца — Валеркой. Лукерья все больше с Клавдией ладила — дочка к матери поближе, не перечит, все понимает, а мужчины — супротивные. Валерка — от горшка два вершка, а уже хорош: подаешь на стол — нос, бывает, воротит, — это невкусно, то не так… Господа какие развелись! Раньше-то небось в общую миску — одной похлебки, да с какой радостью ели, теперь — тарелку отдельную подавай, да не одну…
Ходила между огуречных грядок Лукерья медленно, тяжеловато. И поливать надо, вон какие вымахали. Охала, недовольная делами в доме. Отец тоже хорош, сегодня по утру, без всякого совета, возьми и заяви: надо сына, мать, собирать… «Это куда ж его собирать, малого-то?» — «В город. Не в колхоз же ему идти. Спину гнуть и без него найдутся». — «Да что ты надумал-то? Мал он». — «Мал золотник, да дорог. В городе специальность приобретет. Человеком будет, мать».
Жалко парня, хоть и непослушный, да своя кровь. Как вспомнит Лукерья, что Валерке к отъезду готовиться, так и заледенеет. Был маленький — бывало, головку его стриженую прижмешь к сердцу-то…
Может быть, и прослезилась бы Лукерья, да в эту минуту попросила у нее прохожая водицы. Подошла прохожая к плетню, платок сняла — жарко.
— Лукерья, аль не узнаешь?
— Никак сваха!.. Да заходи, милая, в дом, заходи!
Была сваха из Бельщины, соседнего села, и идти ей через зыбинский овраг километров пять.
— Не могу, милая, — пока светло, надо успеть дойти, да и дел-то, сама знаешь, невпроворот.
Время временем, а — слово за слово. Так и стояли возле плетня, обрадованные встречей. Сваха и про дом забыла.
— Да ну? Говоришь, за девку в тревоге? А ведь какая она, Клавдия-то, розовощекая да спелая. Говоришь, Семена Отрады сын за Клавдией-то ухаживает? Как звать-то — Никифор? Гармонист. Парень-то он из хорошей семьи, да вот горбатый…
Ни за что бог обидел, семья-то дружная, работящая… Слушай, а не подыскать ли мне ей жениха в Бельщине? Есть у меня на примете один парень…
— Ты уж, сваха, повстречаешь самого, Егора-то, — молчи про Клавдию. Егору-то не до того сейчас: чуть свет — все в поле. Работа ломовая.
— Это уж не говори, — пропела слезливо сваха и закачала головой. — Хлеб на корню повымок… А у вас в председателях все Чернышев ходит?
— Он. Ясная головушка. Только сейчас правит все больше Марьи Русаковой сын — уж больно толковый агроном.
— Да ну! Дай бог ему здоровья.
— В отца. Русаков-то подход ко всем имеет, и к колхозникам, и к председателю. Мой-то, как бригадиром стал, — злюще кобеля цепного. А этот, Русаков, выдержанный.
— Трудно, значит, Егору-то?
— На собрание партийное ушел. И Валерка с ним. Что мужик взрослый.