Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Генерал Снесарев на полях войны и мира
Шрифт:

Забавный штрих, подтверждающий известное правило: то ничего, то что хочешь. Когда Снесареву уже было определено стать начальником штаба Двенадцатого корпуса, генерал Каледин, командующий Восьмой армией, велел запросить его частным образом, не готов ли он принять штаб Двадцать третьего корпуса, который был приписан к Восьмой армии. Видимо, Каледин, близко узнав Снесарева, хотел, чтобы тот остался в его армии. Предложение достойного генерала Андрей Евгеньевич принял за честь, и всё же вынужден был им поступиться, ответив, что уже дал согласие на штаб Двенадцатого корпуса и теперь, к сожалению, считает неудобным изменить своё решение. Несомненно, имело значение и то, что с генералом Экком, командиром корпуса, куда приглашался Снесарев, у него были прежде, пусть и мелкие, но размолвки, могшие или пропасть или разрастись. А на Двенадцатый корпус его пригласил, даже просил его командир

генерал Кознаков, давно им знаемый и уважаемый военачальник.

24 января Снесарев едет в Сорок первый корпус, где с его командиром Бельковичем оговаривает modus смены корпусов. Командир корпуса «производит прекрасное впечатление простотою (несколько грубою), непосредственностью, отсутствием формализма и разумностью в суждениях, но… как будто некоторым ущербом в волевой части и способностью больше сомневаться и дольше, чем следовало…

Вечером — проводы генерал-майора Щедрина, где нас угощают очень обильно; около меня… пьют бесконечно, пока не хмелеют (теперь только разбавленный спирт) … Дым стоит коромыслом, лампы чуть не гаснут… Внешне — атмосфера кабацкая, но настроение тёплое и хорошее… В час… я ухожу, чувствуя, что к утру или ночи сидение с трубкокурами даром мне не пройдёт…»

Действительно, сидение с трубкокурами обошлось в дорогое удовольствие — на другой день Снесарев поднялся с чадной головной болью, весь землисто-зелёный и такой обессиленный, словно вагон мешков перетаскал, — не хватало сил даже побриться. Но дела — не отложить. С утра с помощником Владимиром Константиновичем Гершельманом пишет приказ о своём назначении, встречается и докладывает командующему корпусом. А вечером повторяется вчерашнее: у Леонида Афанасьевича Савчинского по второму кругу затеяны проводы Щедрина. Играют в винт, ужинают хлебосольно и многовыпивочно.

Начальник штаба — дивизионного, корпусного, армейского — фигура высокостатутная. Деникин, правда, говорил, что должность начальника штаба, в известной степени, обезличивает назначенного на штабной пост. Но надо быть Снесаревым, чтобы в любом назначении и любой обстановке не стать обезличенным. Талант сильнее любых интриг обезлички, тем более его талант — яркий, цельный и многообразный.

Последующие январские дни — в обычной штабной, подчас суетливой работе, посещениях дивизий и полков, докладах и беседах с комкором. Когда выпадают прогулки, много раздумывает, прежде всего, над вопросами неразберихи в войне, неточными решениями, неразвитостью духовных начал. Записывает в дневнике: «Сколько опытов, инструкций и нововведений дала война, и как во многих вопросах мы шагнули вперёд, и только мы ни одного шагу не сделали в принципах и приёмах подбора и формирования начальнического персонала… Выдвинуты ли отмеченные даром и духом люди? Уловлены ли шансы и способы выделения? Вообще, духовная сторона дела не затронута, мы с ней играемся, не более».

Снесарева немало удивило, когда ему знакомый фронтовик сказал, что, дескать, молодые офицеры от Вирановского в восторге. Он не один месяц пробыл бок о бок с последним, и, подавляя неприязненное чувство к человеку, далёкому не только ему, но и настоящим нуждам войны, не «сродственному» избранному делу, как говаривал один бродячий и глубокий славянский философ, не мог понять или принять мотивы молодого восхищения. Да, панибратства, застольного размаха, умения вписаться в любую кампанию и даже стать в ней ведущим — всего этого у Вирановского не отнять, но не этим же города берут, а тем более долго и с малыми жертвами воюют, и Снесарев с надеждой истины замечает: «Пусть история врёт, и в будущем будет всё спутано, но хотя бы современники знали и чувствовали правду». С горечью размышляет: «Когда видишь орден на чьей-либо груди, то первым делом возникает вопрос: не грудь ли это лжеца или вора, укравшего награду у убитого друга или скромного подчинённого, а может быть, это грудь человека, имеющего связи или знакомства… Это приходит в голову, а должно бы приходить другое: вот человек, который некогда был на волоске от смерти, но который не пал духом, сделал подвиг, а Бог сохранил ему жизнь…» Но от червя сомнений трудно было избавиться, поскольку Снесарев в среде награждённых видел этот легион ложно отмеченных — ловких и бесстыжих «пенкоснимателей», которые разве что у краешка войны побывали, хорошо ещё, если безграмотными приказами не уложили погибельно солдатские роты.

Суровая же реальность войны, суровая её правда заключались в умении маложертвенно воевать, а если выпадет погибать подчинённым — при необходимости погибнуть и самому. Погибнуть осмысленно, достойно и мужественно. Погибнуть, хоть ты трижды начальник.

Идея

самопожертвования — роковая и глубинная идея войны. Сокровенная и единственно нелицемерная. Она полностью захватывает отважных и честных.

Однажды к нему зашёл батюшка запасного полка, лет за тридцать. Он вызвался на войну добровольцем, был в боях, но вскоре ему запретили ходить в атаки, да и показываться в окопах: мол, черно одет… «Стараешься наставлять паству, — говорит он, — да верят ли? Другое дело, если сам можешь в первом деле показать примером, что верен сам-то своим словам».

Во время одной из прогулок по улочкам Коломыи, в тихое и морозное предсумеречье, на пути ему встречается мальчик, играющий с колесом, вернее, тем, что от разваленного колеса осталось. Это у него некое подобие игры в футбол. Мальчика, в негреющие лохмотья одетого, пробирает стужа, он закрывает и трёт озяблыми руками красные уши, но играть не перестаёт. Он не замечает прохожих. И это видение убогой игры маленького человека вызывает в Снесареве гамму чувств и мыслей, грусти, даже тоски, но, быть может, и надежды. «Как счастлив и как несчастен он в одно и то же время, что не замечает тех грозных явлений, которые бушуют вокруг него; счастлив потому, что иначе они убили бы его, задушив его юное восприятие и огадив его первые робкие думы, несчастлив потому, что мимо его плывут мировые события, а он смотрит на них случайным взором непонимающего животного…» И далее: «Дети должны играть, бегать и скакать, хотя бы это делалось на страшном фоне войны; природа физической жизни говорит в них сильнее, чем природа восприятий и восприятий обобщённых…» Надеется и верит, что война «бессильна над растущим поколением…» Но что будет с этим растущим поколением? Какой ему жребий выпадет, покамест единому в своём желании игры и радости? Что привнесут нынешние дети в мир? Станут ли жить по заповедям Христа, будут ли тянуться к гармонии Моцарта и Пушкина? Пли и они попадут под жернова очередной войны, и могилы их обозначатся скоровкопанными крестами, придавятся разнопо-родными камнями, порастут жёсткими травами?

Вскоре он вновь вернётся к волнующему его и напишет жене: «Дети на войне, когда победитель вступает во взятый город, толпами бегут за вступающими колоннами, смеются и пляшут… а там в комнатах, в тёмных углах, в эти минуты прячутся их матери и старшие сестры, дрожат от страха и плачут горючими слезами… Дети останутся детьми, и только после, сквозь дымку смутных воспоминаний, они припомнят то крупное и великое, и ужасное, и красивое, что они когда-то пережили и мимо чего они проскакали на одной ножке, упорно продолжая свою детскую игру…»

Подоспела пора прощаться с Коломыей. Отужинав у генерала Веселаго, командующий корпусом, начальник штаба, его помощник и корпусный врач отправляются на поезд, поскольку выяснилось, что автомобили по занесённой снегами дороге не пройдут. Едут в одном купе. Гершельман много рассказывает про декабристов, которых он очень хорошо знает (его жена — правнучка декабриста). «Он поражает подробностями и точностью передаваемых им сведений (Шервуд, Май-Борода…). Между прочим, он говорит, что люди эти и их дело перекрашены, что по существу — как и думает, например, Платонов — это было чисто дворянское движение, а не влечение широких слоев к более просвещённым формам жизни. Я засыпаю под его интересный рассказ; когда я проснулся… мне было стыдно за свою неделикатность и слабую заинтересованность».

Многое из того, что услышал Снесарев о декабристах, было ему известно, одно время он пытался всесторонне осмыслить это противоречивое движение, читал о нём разное, иные из декабристов ему были симпатичны, и всё же он окончательно утвердился в мысли, что то явление было более заимствованное, фрондёрское, нежели органично-национальное. «Народ, чуждаясь вероломства, поносит ваши имена…» — поэт резок: едва ли у народа выкраивались досуг и страсть поносить заблудших, но вероломство, измена присяге, царствующей фамилии… что было, то было, и Снесареву слова Тютчева являлись на память не раз.

В последний день января утром, сойдя с поезда, Снесарев и его товарищи на автомобилях переезжают на новое место. В Тысмянице теперь располагается штаб корпуса, а весь корпус тянется вдоль реки Голутвинница Быстрая. Для начальника штаба заготовлена просторная комната в четыре окна, глядящие на юг, откуда в солнечные часы проливается ласковый свет. После обеда начальник штаба едет в Станиславов, где посещает обе дивизии, чтобы и их сориентировать и сориентироваться самому.

День спустя Снесарев с удовольствием побывал на солдатском спектакле инженерного полка. Публика благодарная — офицеры, солдаты, сестры, местные жители… Под занавес — «Як умру, то поховайте…»

Поделиться с друзьями: