Генерал
Шрифт:
– Надо стараться попасть в Берлин, слышите меня, Станислава? В Берлин.
– В Берлин, – слабым эхом повторила теперь она. – Да, в Берлин…
– Простите меня. Сразу за всё простите. – Трухин осторожно отвел ее руку и поцеловал ладонь, едва касаясь губами. – Вы – свет. Я люблю вас. – И не успела она ничего ответить, как он повернулся и в два своих широченных шага исчез за каменной аркой.
Стази стояла, как во сне, и только повторяла словами заклинания: «В Берлин… В Берлин…» А потом она прижалась головой к арке и долго плакала, уже не думая, видит ли ее кто-нибудь или слышит. Глаза ее мгновенно опухли, она шла непонятно куда и только через некоторое время поняла, что ноги несут ее к тому единственному монастырю, который она успела заметить в своих недолгих прогулках с Рудольфом. Монастырь был маленький, но в центре
И вот она прошла меж длинных черных скамей с высокими спинками, мимо черных колонн и белых статуй святых. Она подняла голову – наверху, неожиданно яркий в темном храме, сиял своими разноцветными стеклами витраж – как пел. Стази стала молиться, сама не зная о чем. Стало легче. «Я буду приходить туда так часто, как только смогу, – решила она, чувствуя после выплаканных слез и молитвы решимость и легкость. – Я снова увижу его, и мы решим… решимся… Но когда он узнает, что я любовница Герсдорфа, всё будет кончено… Но почему?! – спорила в ней жизнь. – Почему? Ты же пленная, в чужой стране, в их власти! – А разве мне угрожали, насиловали? Разве я не сделала это добровольно, разве тебе не было хорошо? – Дешевка!» – вырвалось у нее страшное слово по отношению к себе, и Стази пришлось выбрать самую долгую дорогу к дому, чтобы успели обсохнуть слезы, а лицо – побледнеть.
Но, видимо бог пленных хранил их обоих, и оба раза, что Стази сумела вырваться к дворцу, площадка оставалась пуста. Она судорожно обшаривала взглядом все вокруг в надежде увидеть хотя бы засохший цветок, окурок, оборванные листья, сломанные веточки – нет, все оставалось мертво и пусто. И мысль о том, что Федору давно уже рассказали об ее отношениях с Герсдорфом, жгла Стази огнем стыда.
– Ты плохо выглядишь, – уже не раз говорил ей Рудольф, вглядываясь в запавшие глаза и потрескавшиеся губы. – Я понимаю, жизнь в оккупированном городе несладка. Я, вероятно, зря дал тебе слишком много свободы: ты видишь слишком много лишнего. К тому же безделье, как я заметил, вообще дурно влияет на русских. Я смотрю на этих курсантов и русских преподавателей – как только есть малейшая возможность, они отлынивают, хотя речь порой идет об их дальнейшей жизни. Один Трухин, как всегда, на высоте: ни секунды впустую, собран, отточен…
И, уже догадываясь о правде, Стази, намеренно долго закуривая, безразлично поинтересовалась:
– А, так этот твой отказник и тот генерал, что поил нас чаем в русских подстаканниках – одно лицо? И он здесь? Что же он тут делает?
– Разумеется, он инспектирует работу школы в части войсковой разведки. Мне все-таки чертовски жаль от него отказываться. Может быть, ты с ним поговоришь? Вы оба дворяне, к тому же ты – красивая женщина…
– Ты думаешь, я – Мата Хари? – держась из последних сил, рассмеялась Стази, а в голове отчаянно билась мысль: вот шанс увидеться, увидеться наедине, успеть сказать… – Нет, я плохой агитатор, поверь, я никогда не умела ничего объяснить.
– Я пошутил, разумеется. Такие люди не меняют своих решений. К счастью, мои дела здесь закончены, и завтра мы возвращаемся домой. Честно скажу, я устал от этой атмосферы глухой ненависти, которая царит в городе. С русскими гораздо проще.
Но самое страшное ждало Стази в замке: в конце июля она обнаружила, что беременна.
В первую минуту ее охватил просто физический ужас. Она металась по комнате, билась головой о стены, кусала руки или, наоборот, замирала, сжавшись в комок на кровати. Спасения не было… Рудольф был единственным, к кому она могла обратиться, но он никогда не разрешит ей
аборт, ибо уже не раз, лаская ее гладкий, по-спортивному чуть ввалившийся живот, удивлялся его неплодоносности и уверял, что смешение кровей дает отличные результаты. Служанок в замке не было – только солдаты и старый дворецкий. Все доморощенные способы, вычитанные из русской литературы и чьих-то дореволюционных воспоминаний, не помогали. Стази до полуобморочного состояния сидела в горячей ванне, прыгала с деревьев в парке, двигала в своей комнате гардероб и кровать, но заветная кровь так и не появлялась.От Трухина тоже ничего не было слышно, и даже Рудольф, теперь днями пропадавший в Вустрау, не вспоминал о нем: там были заняты каким-то новым советским претендентом. А время стремительно уходило, и Стази каждую ночь с омерзением ощупывала свою наливавшуюся грудь. Единственный выход был – покончить с собой. Ей было не жалко ни себя, ни родителей, для которых она, конечно, давно погибла, ни тем более ребенка – ей было только мучительно тоскливо, что выпавшая ей на долю любовь умрет, не распустившись, не изведав, не насытив, не воплотившись. И только это преступление перед любовью порой еще не давало Стази прикрепить веревку к балке в пустом охотничьем зале. О, еще раз только увидеть его, посмотреть в эти нездешние глаза и сказать, что она не виновата, что это война, что он всю жизнь жданный, вымечтанный, настоящий… Она умрет, но все-таки только после того, как увидит его еще раз.
И Стази пошла ва-банк.
– Послушай, – за традиционным вечерним чаем небрежно заметила она. – Ты сам как-то говорил, что безделье нас портит. Ты днями пропадаешь с этим вашим будущим вождем, я дурею от скуки. Давай я хотя бы займусь розами в розарии, что ли? Или возьми меня как-нибудь с собой, а то я разучусь говорить по-русски. Да и интересно посмотреть на вашего нового кандидата.
– Ну генерал Власов уже в Берлине, а там рутина. Народу стало гораздо меньше – идиотская безответственная политика приносит свои плоды. Однако, поедем, как раз послезавтра должны привезти новую группу.
Два дня Стази прожила почти в бреду, но по дороге сумела взять себя в руки и даже подробно расспрашивала Рудольфа о нынешнем состоянии лагеря. Это был лагерь Трухина, и теперь все, что хоть как-то было с ним связано, вызывало у нее неподдельный интерес. В конце концов, Циттенхорст – единственное реальное место для нее в огромном воюющем мире.
– Я был не совсем согласен с этой троичной системой, но на ней настоял Штрик и остальные наши «русские» – может, им и видней. Они отбирали кандидатов в лагерь по пятибалльной системе, но брали лишь тех, кто набрал от трех до четырех с половиной баллов. Видите ли, набравший больше, талантлив, а значит, опасен.
– И много было таких?
– Не очень: отбор строгий. Ну Благовещенский. К счастью, его допрашивали первым, и он успел предупредить остальных. Трухин, например, уложился ровно в четыре с половиной, а вот Закутный решил поставить на тройку. Впрочем, это они, скорее всего, разыграли, чтобы оказаться везде. Первая группа всего в шесть человек занималась серьезными вещами, как практическими, так и в теории. Со второй, в какой были в основном младшие командиры со средним специальным, проводились лекции-беседы на материалах трудов Ильина.
– Кого?
Рудольф удивился.
– Ильина, Ивана Ильина, русского философа, живущего в Париже.
– И ты думал, мы в Союзе изучали что-либо подобное? Не смешно. Рудольф, мы жили в клетке, и лучшие плоды культуры зрели слишком далеко и недоступно.
– Извини. Ну и третья группа, руководителем которой был Трегубов – кстати, какой-то трухинский родственник, – ограничивалась простыми рассказами о жизни в рейхе. Там народ от сохи, простые красноармейцы.
– Ну не все простые красноармейцы от сохи. В армию поначалу шли все, от студентов до профессоров.
– Так их давно выбили, – равнодушно заметил Рудольф, и разговор оборвался.
Лагерь жил своей жизнью, и было видно, что сюда приезжает столько народу, что никакие новые лица уже не вызывали ни любопытства, ни волнения. Стази шла между бараками, чувствуя себя окаменевшей, готовая в любую секунду увидеть его и не выдать ни лицом, ни жестом. Однако все встречавшиеся им были невысоки и почти все одеты в некое подобие формы, полувоенной-полулагерной. В пустой комендатуре, где они пили тогда чай, Рудольф отвел Стази в маленькую приемную и посадил с кипой папок новоприбывших.