Георгий Иванов
Шрифт:
Орионовская подборка кончалась написанным в Биаррице в 1944-м или в 1945 году стихотворением. Его особенность – та спонтанная интуиция, когда о человеке мы можем сказать: его осенило. Стихотворение, не только написанное, сколько записанное по горячему следу, пока чувство, мысль и образ еще не остыли, вроде записей Розанова (например, в «Опавших листьях»), с которыми Г.Иванова иногда сравнивали. Подобные стихи имел в виду его ученик Кирилл Померанцев, когда говорил, что своей глубиною они напоминают мистические трактаты.
Было утро какого-то летнего дня. Солнце встало, шиповник расцвел Для людей, для тебя, для меня… Можно вспомнить о Боге и Бога(«Как туман на рассвете – чужая душа…»)
Тут понимание приходит без усилия – непреднамеренное, ненадуманное, непринужденное постижение. Вселенную разные люди в разные моменты своей жизни представляют индивидуально — в своем особом масштабе. Каждый видит лишь меняющуюся картину мира. Но если в рамках этой картины чувствуешь живую связь всего друг с другом, иными словами — единство жизни и жизнь единства, то почувствуешь равенство всего сущего, без иерархии ценностей. В такой момент эта картина становится творческой моделью мира. Чем наполнена эта картина у Георгия Иванова, изображенная им посредством полусотни коротких слов? Лето, солнце, утро, сад, куст шиповника, прохожие и кто-то, с кем я сейчас иду рядом, и в сердцевине картины (в центральной, срединной строфе) — Бог и душа. Мгновенная картина мира воспринимается «здесь и сейчас». Оттого, что наступил момент такого видения («оттого, что шиповнику время цвести»), просто из-за того, что качнулась ветка – можно погубить или спасти душу. Звучит как бессмыслица, в лучшем случае как парадокс. Но тут не власть случая, но власть высшая, даже если в этот момент вспоминаешь, что забыл о Боге. За той картиной, показанной в ощутимо переживаемом единстве и потому воспринимаемой как модель сущего, чувствуется присутствие Высшей Силы, перед которой стоит душа. И как сказал один старинный мыслитель, единство мира и доверие к душе – вот все, что нам нужно знать. Талант двойного зрения на одном плане сплетает в дивное единство детали картины, а на другом открывает существование души и свидетельствует о присутствии Высшей Силы.
После того как Юрий Одарченко выпустил свой единственный сборник «Денек», он был замечен критикой. Кратко отозвался о нем в «Возрождении» Георгий Иванов: «В среде старой эмиграции новые таланты появляются все реже и реже. Да и откуда им взяться? Уже задолго до войны эмигрантская поэзия "стабилизировалась": на приток новых махнули рукой, стараясь сберечь то, что есть, и довольствуясь этим. Появление Одарченко, выступившего впервые в печати спустя три года после liberation, отрадно как все исключения, лишь подтверждающие правило — исключение».
Однажды Одарченко сказал Одоевцевой, что Георгий Иванов не имеет права печатать стихотворение «Мелодия становится цветком…», поскольку оно заканчивается строчками «И Лермонтов один выходит на дорогу, / Серебряными шпорами звеня». Одарченко «якобы уже употребил этот образ в своем стихотворении "Я не доволен медведями…". Вот его концовка: “Медведь огромный вместо Бога / Над миром лапу протянул, / Он лермонтовским сном уснул, / Пока не прозвучит тревога. / Не призывайте ж имя Бога". Я доказывала, что Георгий Иванов не имеет отношения к его жутковатым "медведям", но всю мою аргументацию он оставил без внимания».
Ирина Одоевцева могла бы призвать на помощь просто хронологию. Ивановское «Мелодия становится цветком…» впервые напечатано в «Новом Журнале» в 1951 году под заголовком «Стихи 1950 года». «Медведи» Одарченко впервые опубликованы в том же журнале, но годом позже, хотя стихотворение тоже датировано самим автором как написанное в 1950 году. Но о «снах Лермонтова», о которых вышел спор, есть у Георгия Иванова еще и другое чудесное стихотворение:
Если бы я мог забыться, Если бы, что так устало, Перестало сердце биться, Сердце биться перестало, Наконец – угомонилось, Навсегда окаменело, Но – как Лермонтову снилось – Чтобы где-то жизнь звенела… …Что любил, что не допето, Что уже не видно взглядом, Чтобы было близко где-то, Где-то близко было рядом…(«Если бы я мог забыться…»)
В другой раз Одарченко утверждал (в письме Кириллу Померанцеву): «Как жаль, что в "Опытах" появились стихи Г. Иванова "Перекисью водорода / Обесцвечена природа”. Важно то, что рифма "природа" и "перекись водорода” была найдена мною несколько лет тому назад. Теперь приходится после долгих трудов выбросить эти стихи». Можно поверить Одарченко на слово, но то, что сделал с этой рифмой Георгий Иванов, Одарченко сделать не смог бы даже после еще более «долгих трудов». Перед нами поэты совершенно разного масштаба: один — почти случайный гость в поэзии, другой — ее коренной, столбовой житель в течение полувека и даже ее законодатель. Ко всему прочему в «Орионе» Одарченко как редактор альманаха поместил стихотворение Георгия Иванова, в котором присутствует и Лермонтов, и оно могло бы напомнить нам строки Одарченко, если бы к тому времени он напечатал бы хоть одну строку.
Конечно, Георгий Иванов не остался глух к стихам Юрия Одарченко. Несколько раз они задели его сюрреалистическими ходами и «выходками». Много раньше привлек его внимание сюрреализм Бориса Поплавского, а с французским сюрреализмом он познакомился еще в двадцатые годы. Но ведь Одарченко созревал как поэт тихо, замкнуто, пока в 1947 году наконец не вышел из своего «подполья», сам находясь уже под влиянием Георгия Иванова. Дарование Одарченко по масштабу скромное, его легко отнести к поэтам круга Георгия Иванова, как и Ладинского, Штейгера, Померанцева, Можайскую, раннего Чиннова (и еще немало имен). Его влияние со времени «Роз» прослеживается у поэтов-современников в Харбине, Прибалтике, Белграде. Без Георгия Иванова, его личного присутствия, его стихов, прозы и критики сама поэзия русского зарубежья была бы иной.
О подражании Юрию Одарченко, кроме него самого, говорил еще один человек — известный литературный критик Глеб Струве. Его книга «Русская литература в изгнании» вызвала много споров, в особенности страницы о поэтах и поэзии. «Многие от него в бешенстве, — сказал о Струве как об авторе этой книги Терапиано. — Струве недооценивает и, видимо, не любит Георгия Иванова, а уж "подражать Одарченко или Штейгеру" — простите — наоборот, сам видел, как оба учились у Иванова».
В этой книге Глеб Струве писал: «Иванов ограничивается либо едкой или циничной шуточкой, либо безвольным бормотаньем. "Простота" и "безыскусственность" последних стихов Георгия Иванова, разумеется, обманчивы: в них много мастерства, много сделанности — "аппарат" работает хорошо и тут. Оригинальность новой манеры Иванова тоже преувеличена: он многое воспринял от Блока, от Анненского, от Штейгера, от Одарченко… Похожих на Одарченко стихов у Иванова особенно много после выхода книги Одарченко».
У Георгия Иванова в течение жизни было немало литературных недоброжелателей. Случай с Глебом Струве один из показательных. Многознающий, многоопытный критик, имевший немалые литературные заслуги, утрачивает профессиональные ориентиры да и попросту здравый смысл, когда говорит о поэте, лично ему несимпатичном.
ЖУАН-ЛЕ-ПЕН
Лазурный Берег Франции, морская синь, набережная с пальмами и лимонными деревьями, пиниями. Всюду нежные белые розы. Весело сверкающее море, респектабельный отель «Провансаль», похожий на изукрашенный рыцарский замок. Над «замком» — высокое безоблачное небо. На площади — памятник жертвам войны в заокеанском стиле. Городок Жуан-ле-Пен напомнил ему Гурзуф. Георгий Владимирович бывал здесь раньше, зная эти места, любил смотреть на море, проникся красотой, к которой привыкаешь не сразу. Ослепительная, великолепная красота, но для человека с севера в ней есть что-то открыточное.
Голубизна чужого моря, Блаженный вздох весны чужой(«Голубизна чужого моря…»)
Однако сейчас не весна, а сияющий ультрамарином и бронзой, продуваемый мистралем октябрь 1947 года.
Они поднялись на пригорок, где стоял скромный Русский дом для писателей и художников. Комнату Г.Иванов и Одоевцева сняли на полгода. Из окна на втором этаже открывался вид на высящиеся вдали Альпы. Удача улыбнулась внезапно. Получили аванс за французский роман Одоевцевой «Laisse toute esperance», принятый к печати. Появилась возможность сбежать из парижской нищеты, заплатив вперед за кров и стол в Жуан-ле-Пене. Впрочем, столовались впроголодь. Зато жилье недорогое, спасибо и на том.