Георгий Иванов
Шрифт:
«Георгий Иванов был очень добрый человек, – говорила Ирина Одоевцева, – но на язык злой. Пессимист. Очень остроумный».
Во Франции связи эмигрантских писателей друг с другом, столь насыщенные в довоенное время, теперь пресеклись. Дошел слух, что в Нью-Йорке возобновили «Современные записки», еще недавно казавшиеся – что было справедливо — незаменимыми. С продолжением знаменитого журнала, во всяком случае с его названием, получилась заминка, притом по причинам внешним – отчасти по юридическим, отчасти по личным. В итоге новому начинанию в Новом Свете дали название «Новый Журнал». В судьбе Георгия Иванова ему предстояло сыграть исключительную роль
В первом же номере редакторы журнала Марк Алданов и Михаил Цетлин поместили информацию о русских писателях, художниках, ученых, политических деятелях, оставшихся в Европе. Сообщалось, что после раздела Франции на свободную и оккупированную зоны в занятой немцами области остались писатели Шмелев, Зайцев, Ремизов, Бальмонт, Муратов, Газданов, Смоленский, Оцуп, Берберова, Георгий Песков, художники Бенуа, Гончарова, Ларионов, Анненков.
Ивановы в этом смысле относились к числу редких исключений. Одоевцева даже устраивала у себя светские «бриджи». Местная газетка, которой не о чем было писать, оповещала об очередной карточной игре или перечисляла присутствовавших бриджистов: как-никак сходило за светскую хронику. Ивановы все еще были людьми обеспеченными, и в силу общительности Ирины Владимировны принадлежали к высшему слою местного общества. Георгий Иванов в бридж не играл, но его имя все равно попало в газетный отчет. Юрий Фельзен, заехав в Биарриц, увидел газету, рассеянно пробежал глазами колонку и вообразил, что Ивановы устраивают приемы, на которые приглашаются немецкие офицеры. О своем «открытии» он написал Георгию Адамовичу, а тот поделился новостью со знакомыми, чем и создал своему давнему другу Георгию Иванову репутацию коллаборанта [12] .
12
Коллаборант (от слова «коллаборационист») — человек, сотрудничавший с немецкими оккупационными войсками в странах Западной Европы.
Существовала и другая, вероятно, более правдоподобная версия этой непроясненной истории. Фельзен, побывавший проездом в Биаррице, узнал из местной газеты о вечерах, устраиваемых Одоевцевой. Из газеты явствовало, что вечера среди прочей публики посещали и офицеры. Фельзен написал об этом Адамовичу. Письмо шло долго, и когда Адамович его получил, Биарриц уже был занят немцами. Адамович, не сообразуясь с хронологией, решил, что Ивановы принимают у себя немецких — каких же еще? — офицеров и рассказал об этой «новости» своим литературным друзьям. Расплачиваться за этот испорченный телефон пришлось дорогой ценой и долгое время. Слухи, инициированные Фельзеном, в конце концов вернулись в Биарриц, и некоторые знакомые порвали свои отношения с Ивановыми. Но по-настоящему солоно пришлось им позднее, по окончании войны, когда они переехали в Париж. «Из-за Адамовича после войны от нас отвернулась вся русская эмиграция», — рассказывала Одоевцева. Г. Иванову припомнили брошенную им фразу – «хоть с чертом, но против большевиков». На основе этих слов сделали скоропалительный вывод: если не с большевиками, значит, с Гитлером.
В Биаррице удар следовал за ударом. Сначала немцы реквизировали их дом в Огрете, затем разграбили вещи. В одно несчастное утро 1944 года их вилла загорелась во время бомбардировки. Пилюля оказалась подслащенной: сожгли ее не немцы, а американцы.
Отвратительнейший шум на свете — Грохот авиона на рассвете… И зачем тебя, наш дом, разбили? Ты был маленький, волшебный дом, Как ребенка, мы тебя любили. Строили тебя с таким трудом.(«Отвратительнейший шум на свете…»)
Парижская квартира, оставленная без присмотра, пока Ивановы жили в Биаррице, была разграблена. Оставить эту квартиру за собой недоставало средств. Так начался новый период бездомности — который по счету? Есть поэты, из чьих книг мало что узнаешь о судьбе автора, о подробностях жизни, о внутренней биографии. Настоящий ценитель поэзии хочет не только познакомиться с произведением, но и узнать о личности его создателя. В поздних стихах Георгия Иванова находим все это — и жизненные перипетии, и счеты с судьбой, и пространство его внутреннего мира.
С отроческих лет и до конца 1930-х не было такого года, когда бы он не писал стихов. Значит, писал почти тридцать лет подряд. Но перед войной начался единственный в его жизни длительный перерыв. Чем он был вызван? Не историческими событиями, во всяком случае. Причина внутренняя – не событийная, не политическая. Ведь раньше он писал стихи независимо ни от чего — ни от исторических катаклизмов, ни от житейских неурядиц.
Стихи и звезды остаются, А остальное – все равно.И любил цитировать строки своего близкого друга Осипа Мандельштама, называя их гениальными:
И, если подлинно поется И полной грудью, наконец, Все исчезает – остается Пространство, звезды и певец!(«Отравлен хлеб, и воздух выпит…», 1913)
Не то чтобы он совсем не писал. Сочинял экспромты, записывал явившиеся ему строфы и комкал бумагу, выбрасывал. У многих поэтов на каком-то повороте жизни наступал период молчания. В 1928 году замолчал как поэт Владислав Ходасевич и почти не возвращался к стихам, Не всегда и не у всех наступало молчание полное: к примеру, Осип Мандельштам считал годы 1922—1926-й худшими в своей творческой биографии, а его жена Надежда Мандельштам назвала эти годы «упадочным периодом». За отрезок с конца 1930-х и до 1942 года не осталось ни одного стихотворения, написанного Георгием Ивановым. Он думал о тяготах и краткости человеческой жизни, думал о России, о своем литературном одиночестве. Перечитывал не раз читанные книги, слушал сводку новостей по радио. Порой могло показаться, что вообще не делал ничего. Одоевцева говорила ему о его лени. Сдвиг случился на глубинном уровне в 1943 году.
Маятника мерное качанье, Полночь, одиночество, молчанье. Старые счета перебираю. Умереть? Да вот не умираю. Тихо перелистываю «Розы» — «Кабы на цветы да не морозы»!(«Маятника мерное качанье…»)
О чем эти строки? Об одиночестве? Конечно. Но еще о своей повседневности, о мелочах быта, об осмыслении своего прошлого, о том, что сборник «Розы» он и теперь ставил высоко, и о том, что при благоприятных обстоятельствах мог бы написать стихи лучше, чем те, что в «Розах». Вернулись уверенность в себе, вера в свой дар. И еще мысль о длящейся перед лицом смерти жизни. Нужно или нет помнить о смерти, но он-то всегда помнил. Еще о том, что перед лицом смерти постигается ценность жизни. И все эти чувства и мысли под мерное качание маятника тонут и растворяются в глубоком внутреннем молчании, ведущем ко всеохватывающему, но непросветленному покою, в котором и чувство одиночества, и чувство сожаления, и мысль о смерти – только преходящие всплески на поверхности бездонного сознания. Эти шесть вместительных строк, два десяткам слов – все говорят о поэзии молчания, растворяющего в себе и тревожные и спокойные мысли. Кто лирический герой этого стихотворения? Ценно то, что никакого лирического героя нет — нет подставного лица, позы, маски, претензий, условностей, декораций, орнамента, поэтических красот. Дан от первого лица короткий монолог, миниатюрный рассказ о житье-бытье, а рассказывает не «лирический герой», а именно он – Георгий Владимирович Иванов. Присутствует в этом монологе неведомый ему самому адресат, воображаемый собеседник, который может его понять с полуслова, да и стихотворение состоит из недомолвок.
Он не только вернулся к стихам, но стал писать иначе, почти неузнаваемо. Ирина Одоевцева, единственный очевидец этого художественного преображения, считала, что победила боль. «Она и сделал его настоящим поэтом. Боль не за себя только, а за Россию, за ее судьбы. Это хорошо видно хотя бы из таких строк: “Но лишь на Колыме и Соловках / Россия та, что будет жить в веках!”»
Печатать новые стихи было негде. Впрочем, утверждать, что его имя совсем не появлялось в русских изданиях в военные годы, было бы неверно. Несколько раз в Прибалтике перепечатали старые стихи, но без его согласия, без его ведома. В 1943 году вышла «Антология русской поэзии», составленная неким Иваном Полтавским, включившая также и стихи Георгия Иванова, который, кажется, так никогда и не узнал о существовании этой книги, изданной неправдоподобным для эмигрантского издания военных лет тиражом. О поэзии Георгия Иванова во время войны писали в Америке. В 1942 году в Нью-Йорке вышел сборник «Ковчег» Внешне он походил на довоенные парижские альманахи и коллективные сборники, но отличался составом участников. Под одной обложкой объединили произведения парижан, харбинцев, пражан и старых русских американцев, причем к их числу прибавились новые, те, кто перебрался в США в начале войны, — Марк Алданов, Михаил Цетлин, Георгий Федотов. Все указывало на то, что некоторые материалы для сборника предоставили основатели «Нового Журнала» Алданов и Цетлин, в чьем распоряжении были рукописи из редакционного портфеля прекратившихся в 1940 году «Современных записок».
Георгий Федотов написал очерк «О парижской поэзии» специально для непотопляемого «Ковчега». Хорошо известный в Париже культуролог, богослов, публицист, он в своем эссе хотел подвести итоги. Г. Федотов считал, что русская эмиграция исчерпала себя, что ее большое культурное дело осталось неоцененным, что будут еще и новые, другие эмиграции, но каким бы ни был исход войны, лицо послевоенного мира изменится. «Наше поколение, — писал он, — рабочая пора которого пришлась между двумя войнами, 1919-1939, свое слово договорило до конца». Та эпоха уже очерчена до последнего штриха. Чуткий историк Федотов в этом смысле оказался, несомненно, прозорлив. В Париже после окончания войны русское культурное дело продолжали столь многие, но все происходило и свершалось словно под другим знаком зодиака, в новой атмосфере, с иными настроениями. Об этих переменах писал через несколько месяцев после окончания войны Георгий Иванов: