Гербовый столб
Шрифт:
Ему следовало бы сочувствовать, душевно сопереживать, вместе с ним страдать, если бы он не злобствовал, не отвергал сочувствия, не подозревал близких в самом худшем — в желании от него избавиться; и не завидовал всем, даже тем, кому и завидовать-то было не из-за чего, просто стыдно.
Плохо умирал Федот Егорович, как бы мстительно, измотав всех вконец. Впрочем, не только измотав, но и разорив: на всякие заграничные лекарства, на непризнанных лекарей, суетящихся вокруг раковых больных, были истрачены все сбережения и даже продана дача.
Но и жил Федот Егорович не лучше; жил мстительно, в неудовлетворенности, особенно с конца сороковых, когда выдвинули его на высокий пост в систему материально-технического
Федот Егорович в госаппарате оказался работником никудышным, даже вредным, но никто не смел его тронуть, побаивались, и не зря: демагог и клеветник он оказался первостатейный.
Озлобленность и неумеренность в еде и питье, видно, явились причиной его смертельной болезни. Да, как бы там ни было, заканчивал он свои дни желчно, злобно и мучительно-затяжно...
Странно, конечно, что тяжелый отцовский нрав в Светлане Федотовне проявился с его смертью, хотя и закономерно: пока жив был Федот Егорович, всех в доме подавлял, включая и ее, а освободив от себя, открыл возможности дочери унаследовать власть и своеволие — унаследовать и утвердить. И прежде всего в отношениях с матерью — со сдержанной и деликатной Анной Ильиничной. Проявилось это сначала в командирской безапелляционности приказаний, которые Светлана Федотовна ежедневно обрушивала на мать, требуя безропотного исполнения. Подавляла, как отец, и радовалась, что получается.
С детьми и мужем чаще срывалось. Впрочем, Анна Ильинична где-то через год стала выскальзывать из-под ее гнета. А связалось это с появлением в доме совсем уж ею забытого, запамятованного дяди Илюши — благожелательного, рассудительного, спокойного; все видящего и все понимающего. И Светик затаилась.
А Анна Ильинична ожила, да что там — помолодела! Стала веселой, говорливой, памятливой, более того — счастливой! И какой-то даже независимой, какой-то освобожденной. Принялась следить за собой — за лицом, руками, одеждой. Все это не нравилось Светлане Федотовне, которая, между прочим, в отца была довольно неряшливой — и в отношении к себе, к квартире, к делам домашним: мол, как есть, и — пусть! В общем, Светлана Федотовна затаилась, приглядываясь к матери, постигая. Изредка позволяла себе лишь иронизировать, но зловеще: мол, не влюбилась ли, бабушка? Не поздновато ли, ба-буш-ка?..
А Анна Ильинична не особенно и таилась от дочери: да, рада съездить с Илюшей на курорт, и — славно же они провели время!.. Да, благоговеет перед его военными испытаниями, и — что же здесь удивительного, Светик? А однажды не выдержала и призналась дочери, что уже почти тридцать лет тайно встречается с Ильей Ивановичем, правда, всего разок в году, на свой день рождения, в ноябре... Нет, не греховна, ради Бога, не подумай ничего плохого, а тайно потому, что Федя не простил бы, просто сжил бы ее со свету.
Это признание ошарашило Светлану Федотовну, и она обиделась за отца, хотя понимала, что выбора у матери не было. Более того, она сама давно могла бы догадаться об этой материной полутайне, потому что действительно каждый год перед своим днем рождения Анна Ильинична оживала, становилась суетливо-взволнованной, похорошевшей и куда-то исчезала, то будто в театр, то к родственникам. Отец, конечно, этого не замечал, как всегда поздно являясь с работы
или совещаний, но она-то видела! Впрочем, и в девичестве, и в замужестве ей были безразличны редкие материны исчезновения.А вот тут вдруг оскорбилась! Обижалась ли Светлана Федотовна за отца или за себя? Конечно, за себя: как это так, сколько лет, а она не знала!.. За отца-то чего обижаться? Он был известный хлыст. До сих пор в памяти мрачные, грубые сцены: заплаканная, униженная мать и пьяный, злобный отец, как всегда, агрессивный: «Ну что, в партком намыливаешься, такая-сякая-рассякая...»
Помнила Светлана Федотовна и то, как вскоре после войны, буквально накануне переезда в эту шикарную по тем временам квартиру, еще в их уютной комнате на Рогожской заставе, в их славненьком доме с таким родным двориком она впервые услышала о том, что — «Илья жив».
Мать часто с ней вспоминала дядю Илюшу; не ведая его судьбы, печалилась, бывало, и плакала. И она с ней плакала, потому что тогда, в том чистом детстве, она еще живо помнила доброго дядю Илюшу, которого тоже любила. Та давняя история в памяти Светланы Федотовны запечатлелась как прощание с Рогожской заставой и ...с дядей Илюшей.
Да, в памяти Светланы Федотовны житье на Рогожской заставе закончилось той тяжелой историей, вернее, тем мрачным разговором с отцом. Его небрежное упоминание о такой неправдоподобной вести, что «Илья жив», потрясло их с матерью. Они-то до этого знали — и тоже из его уст, — что «Илья погиб», и чуть ли не в самые первые дни войны. И вдруг — жив!
Обрадованные, они, конечно, набросились на него, требуя немедленно звать Илью, дядю Илюшу в гости. Но отец как-то недобро усмехнулся и грубо отрезал:
— И ноги его в моем доме не будет.
— Как? Почему? Что случилось? — всколыхнулась, бледная, мать.
— А многое, — бросил Федот Егорович.
— Когда ты его видел?
— А-а, в сорок шестом еще.
— Как?.. Так давно, и молчал?
— А что о нем говорить?
— Ну как же! Ты же считал его другом?
— Вспомнила, гу-ха! Когда это было? До войны. А война многих развела, ясно?
— Что случилось, Федя? — тихо, но твердо спросила мать.
— А то, что он вредная личность. За связь с такими по загривку не погладят, поняла?
— Нет, Федя, не поняла.
— А чего ты вообще понимаешь? — взвился отец. — Между прочим, твой Илюша-праведник дважды судим. Трибуналом! Дважды штрафник. Ясно? И это еще не все! Он сам себя исключил из партии. Надо же, партбилет зарыл. Трус! — Федот Егорович искренне, гневно возмущался. — И как только наглости хватило ко мне явиться?! А знаешь зачем? Помоги, говорит, Федюня, в Москве восстановиться. Да я первый буду гнать таких из столицы! Я ему прямо заявил, — рубил кулачищем воздух Федот Егорович, — не видал тебя, не знаю и знать не хочу. Для меня лучше бы, чтобы ты погиб. Вот так, поняла?
— Как же ты с ним жестоко... — но мать не договорила: смертельно бледная, подкосилась в обмороке.
— Сунь ей нашатырю, — недовольно приказал Федот Егорович, а сам уселся на стул, забросил руку за спинку, развалясь. А когда она «сунула» ватку с нашатырем и мать очухалась, поднялась, прилегла на диван, продолжал безжалостно, жестко, уже больше ей: — Вишь ты, жалеют. Илюша-праведник. Да он предатель! Да, да, самый настоящий предатель! — и пристукнул кулачищем по столу. — Я ему тогда напрямик, мол, выкладывай начистоту — лучше будет. И что обнаружилось? А то, что год на оккупированной врагом территории жил, Может быть, и немцам служил. Кто проверял? А надо бы! Все-таки пунктик в анкете, и не последний! Вишь ты, меня, незапятнанного, марать захотел. Нет уж! Проходи мимо. Федот Зотов не намерен с высот падать, не дурак.