Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Я оставлю тебя, — сказал он мне, — но, пожалуйста, мама, не задерживайте его, потому что ему надо сейчас сделать один визит.

Я ясно чувствовал, что не могу доставить никакого удовольствия г-же де Марсант, но был доволен тем, что не ушел с Робером, иначе она сочла бы меня участником удовольствий, которые отнимали у нее сына. Мне хотелось найти какое-нибудь оправдание поведению ее сына, не столько из расположения к нему, сколько из сострадания к ней. Но первой заговорила она:

— Бедный мальчик, я уверена, что огорчила его. Видите ли, мосье, матери большие эгоистки, а между тем у него немного удовольствий: он так редко приезжает в Париж. Боже мой, если он еще не ушел, то я хотела бы вернуть его, не для того, чтобы его удержать, понятно, а чтобы сказать ему, что я на него не сержусь, что я считаю его правым. Вы ничего не будете иметь против, если я пойду посмотрю на лестницу?

Мы вышли из салона:

— Робер, Робер! — окликнула она. — Нет; ушел; слишком

поздно.

Теперь я бы столь же охотно взялся помогать разрыву Робера с его любовницей, как несколько часов назад помог бы ему уехать с нею вместе. В одном случае Сен-Лу счел бы меня вероломным другом, в другом — родные Сен-Лу назвали бы меня его злым гением. Я был, однако, одним и тем же человеком на протяжении этих нескольких часов.

Мы вернулись в салон. Не видя с нами Сен-Лу, г-жа де Вильпаризи обменялась с г-ном де Норпуа тем подозрительным, насмешливым и не очень сострадательным взглядом, какой у нас бывает, когда мы показываем на слишком ревнивую жену или слишком нежную мать (которые часто смешат других); взгляд этот означает: «Э, да никак была гроза!»

Робер отправился к любовнице, захватив великолепное колье, которое, согласно условиям между ними, он бы не должен был ей дарить. Впрочем, это дела не изменило, потому что она отказалась от подарка; ему и впоследствии не удалось убедить Рахиль принять это колье. Некоторые приятели Робера думали, что проявленная ею бескорыстность была только расчетом, что она хотела таким образом крепче привязать к себе Робера. Однако она не дорожила деньгами, и если брала их, то, может быть, только для того, чтобы иметь возможность тратить их не считая. Мне случалось видеть, как она без толку задаривала людей, которые казались ей бедными. «В настоящее время, — говорили Роберу его друзья, чтобы парализовать ядовитым замечанием впечатление от какого-нибудь бескорыстного поступка Рахили, — в настоящее время она, должно быть, слоняется в променуаре Фоли-Бержер. О, она — загадка, эта Рахиль, настоящий сфинкс». Впрочем, сколько мы видим своекорыстных, — потому что они живут на содержании, — женщин, которые из деликатности, зацветающей среди этой жизни, ставят по собственному почину тысячу маленьких границ щедрости своего любовника!

Робер почти ничего не знал об изменах своей любовницы, и мысль его работала над ничтожными пустяками по сравнению с действительной жизнью Рахили, жизнью, которая начиналась каждый день лишь после того, как он ее покидал. Робер почти ничего не знал о всех этих изменах. Но если бы он и узнал о них, это не поколебало бы его доверия к Рахили. Ибо существует очаровательный закон природы, действующий в самых сложных обществах, согласно которому мы живем, ровно ничего не зная о существе, которое мы любим. По одну сторону зеркала влюбленный говорит себе: «Это ангел, никогда она не будет моей, мне остается только умереть, однако она меня любит; она так меня любит, что, может быть… но нет, это невозможно». И, доведенный до неистовства желанием, истомленный ожиданием, сколько драгоценностей кладет он у ног этой женщины, как усердно занимает он деньги, чтобы избавить ее от забот. Однако по другую сторону перегородки, через которую слова так же не долетают до него, как те реплики, которыми обмениваются гуляющие перед аквариумом, публика говорит: «Вы с ней незнакомы? Рад за вас: она обворовала, разорила тьму мужчин, худшей девки на свете нет. Это просто мошенница. И продувная!» Может быть публика не так уж неправа, прилагая к ней этот последний эпитет, ибо даже скептик, не влюбленный по-настоящему в эту женщину, а которому она только нравится, говорит своим приятелям: «Нет, нет, дорогой мой, это вовсе не кокотка; я не говорю, что в жизни у нее не было двух или трех капризов, но это не продажная женщина, или если она и продается, то очень дорого. Или пятьдесят тысяч франков, или ни одного сантима». Между тем он истратил на нее пятьдесят тысяч франков, он обладал ею один раз, но она, найдя, впрочем, сообщника в нем самом, в лице его самолюбия, — она сумела его убедить, что он из числа тех, которые обладали ею даром. Таково наше общество, где каждое существо двойственно, где даже особы наиболее разоблаченные, пользующиеся самой дурной славой, всегда воспринимаются нами в глубине некоторой раковины, мягкого кокона, под покровом какой-нибудь восхитительной диковинки природы. В Париже было два безупречных человека, которым Сен-Лу перестал кланяться и о которых не мог говорить без дрожи в голосе, называя их эксплуататорами женщин: оба они были вконец разорены Рахилью.

— Я упрекаю себя только в одном, — сказала мне вполголоса г-жа де Марсант: — в том, что я назвала его нелюбезным. Сказать ему, моему обожаемому сыну, совершенно исключительному мальчику, при единственной нашей встрече, сказать ему, что он нелюбезен, — да я бы предпочла, чтобы меня ударили палкой, ибо я уверена, что, как бы ни развлекался сегодня вечером мой мальчик, которому выпадает так мало удовольствий, весь вечер у него будет испорчен этими несправедливыми словами. Однако, мосье, я вас не удерживаю, ведь вы торопитесь.

Г-жа де Марсант простилась со мной

с огорчением. Чувство это относилось к Роберу, она была искренна. Но тут перестала быть искренней и вновь сделалась знатной дамой.

— Я была так заинтересована, так счастлива разговором с вами. Мерси! Мерси!

И с униженным видом она устремила на меня признательные упоенные взоры, как если бы разговор со мной был одним из величайших удовольствий, которые она знала в жизни. Прелестные эти взоры великолепно гармонировали с черными цветами на ее белом платье в разводах; то были взоры знатной дамы, знающей свое ремесло.

— Да я совсем не тороплюсь, мадам, — отвечал я, — к тому же я поджидаю г-на де Шарлюса, с которым мы условились уйти вместе.

Г-жа де Вильпаризи услышала эти слова. Мне показалось, что они ей не понравились. Если бы речь шла не о вещи, которая не могла вызвать чувства этого рода, то я бы подумал, что в г-же де Вильпаризи была потревожена стыдливость. Но подобное предположение даже не возникло в моем уме. Я был доволен герцогиней Германтской, Сен-Лу, г-жой де Марсант, г-ном де Шарлюсом, г-жой де Вильпаризи. Я не размышлял и весело говорил все, что случайно приходило мне в голову.

— Вы собираетесь уходить с моим племянником Паламедом? — спросила маркиза.

Думая, что г-же де Вильпаризи будет очень приятно узнать, что я нахожусь в близких отношениях с ее племянником, которого она так ценила, я весело ей отвечал:

— Он мне предложил выйти вместе с ним. Я в восторге. Впрочем, мы в более близких отношениях друг с другом, чем вы думаете, мадам, и я твердо решил сойтись с ним еще ближе.

Недовольство г-жи де Вильпаризи перешло в тревогу.

— Не ждите его, — сказала она мне с озабоченным видом, — он занят разговором с г-ном фон Фаффенгеймом. Он уже позабыл о том, что вам сказал. Ну, ступайте, пользуйтесь случаем, пока он стоит к вам спиной.

Первое чувство г-жи де Вильпаризи было бы похоже на стыд, если бы обстановка давала для этого какой-нибудь повод. Ее настойчивость, ее сопротивление, если судить только по ее лицу, могли показаться продиктованными целомудрием. Что касается меня, то я не торопился встретиться с Робером и его любовницей. Но г-жа де Вильпаризи придавала, по-видимому, большое значение моему уходу, и я откланялся, решив, что ей, может быть, нужно поговорить с племянником о каком-нибудь важном деле. Рядом с маркизой грузно восседал олимпийски-величественный герцог Германтский. Сквозившее из каждой части герцогского тела представление об огромных богатствах как будто придавало ему особенную плотность, точно для создания этого человека, стоившего так дорого, все его составные элементы переплавлены были в один человекообразный слиток. Когда я подошел к нему прощаться, он вежливо встал со своего седалища, и я ощутил косную тридцатимиллионную массу, которую привело в движение, подняло и поставило передо мной старое французское воспитание. Мне казалось, что я вижу перед собой ту статую Зевса Олимпийского, которую Фидий, говорят, вылил из чистого золота. Так могущественна была власть хорошего воспитания над герцогом Германтским, по крайней мере над его телом, ибо она не подчиняла себе так деспотически герцогский ум. Герцог Германтский смеялся собственным остротам, но оставался совершенно безучастным к остротам других.

На лестнице я услышал окликнувший меня сзади голос:

— Вот как вы ожидаете меня, мосье! Это был г. де Шарлюс.

— Вы ничего не имеете против того, чтобы пройтись немного пешком? — сухо сказал он мне, когда мы спустились во двор. — Мы пройдем до первого подходящего для меня фиакра.

— Вы желали о чем-нибудь со мной поговорить, мосье?

— Совершенно верно. Я собирался кое-что вам сказать, но, право, не знаю, скажу ли. Конечно, это могло бы послужить вам отправной точкой для получения бесценных выгод. Но я предвижу также, что в моем возрасте, когда начинаешь ценить спокойствие, это внесет в мою жизнь много хлопот, приведет к большой потере времени. Я спрашиваю себя, стоите ли вы того, чтобы мне брать на себя ради вас все эти хлопоты, но я не имею удовольствия знать вас настолько, чтобы прийти к определенному решению. Может быть, впрочем, у вас и нет особенного желания иметь то, что я мог бы сделать для вас, и мне не стоит подвергаться всем этим неприятностям, ибо, со всей откровенностью повторяю вам, мосье, мне это ничего не может дать, кроме неприятностей.

Я заявил, что в таком случае не надо и думать об этом. Такой разрыв переговоров пришелся по-видимому не по вкусу моему собеседнику.

— Ваша вежливость ничего не значит, — сказал он резким тоном, — нет ничего приятнее хлопот, которые берешь на себя ради человека, их стоящего. Для лучших из нас занятие искусствами, пристрастие к старью, к коллекциям, к садам — это только эрзац, суррогат, алиби. В глубине нашей бочки мы, как Диоген, желаем человека. Мы разводим бегонии и подстригаем тисовые деревья только за неимением лучшего, потому что тисы и бегонии податливы. Но мы предпочли бы отдавать свое время выращиванию человеческого куста, если бы были уверены, что он стоит потраченного труда. Весь вопрос в этом. Вы должны немного знать себя. Стоите вы труда, или нет?

Поделиться с друзьями: