Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вот великий историк живописует сцену на Девичьем поле, последовавшую наутро за торжественными словами Патриарха Иова: «Глас народа есть глас Божий».

«<…> все бесчисленное множество людей <…> упало на колена с воплем неслыханным: все требовали царя, отца Бориса <…> Патриарх спешил возвестить дворянам, приказным и всем людям, что Господь даровал им Царя. Невозможно было изобразить всеобщей радости. Воздевали руки на небо, славили Бога; плакали, обнимали друг друга <…>».

Может показаться, что речь современного повествователя неотделима от речи его исторических «персонажей», что их точки зрения совпадают. Если Ирина Годунова восклицает: «<…> возьмите

у меня единородного брата на царство, в утоление народного плача», то и Карамзин торжественно вторит соборному свидетельству: «Матери кинули на землю своих грудных младенцев и не слушали их крика». Если летописец использует готовые формулы церковной риторики, то так же поступает и Карамзин: «Народ, восклицая „Да здравствует царь с верными боярами“ — мирно разошелся по домам <…> Народ молчал или славил правосудие царя… Все слушали в тишине безмолвия <…>». Молчание народа и здесь, и там не означает тайного осуждения, равно как народные клики не свидетельствуют о действительной поддержке «низов»…

Но ведь русская царица, подобно Патриарху — и подобно охотно цитируемому Карамзиным летописцу, — действительно верует, что в невидимой наднебесной реальности стоит плач Народа Русского, Народа Божьего. И потому совершенно неважно, точно ли совпадает грандиозный тайнозримый образ с сиюминутной, заведомо искаженной земной «картинкой». Для нее — и для них — плач и коленопреклонение толпы на Девичьем поле суть не столько «душевные» переживания горя и радости, сколько явные подтверждения истинности принимаемого решения, его соответствия Божественному предызбранию. Причем предызбранность царя не означает его непогрешимости; она может быть — и часто бывает — небесным наказанием, бичом Божиим. И, значит, торжественность минуты не в том заключена, что трон достается «хорошему человеку», но в том, что в земной юдоли совершается великая встреча Избрания и Предопределения.

Историк Александровской поры, не имеющий своего мистического опыта и не слишком доверяющий чужому, поступает прямо противоположным образом. Пересказывая эпизод из Утвержденной Грамоты Земского собора 1598 г., где написано: «<…> от горести сердца и от многаго сетования жены сущих своих младенцев на землю слезным рыдание и пометаху» — он дает «земную», снижающую, сентиментальную расшифровку соборной формулы. По Карамзину, сцена с гуттаперчевыми младенцами доказывает: «Искренность побеждала притворство; вдохновение действовало и на равнодушных, и на самых лицемеров!». Для автора «Бедной Лизы» опорные слова здесь — «искренность» и «вдохновение». Пушкин, однако, как бы выхватывает другие — «притворство», «равнодушных», «лицемеров»; выхватывает — и строит из них свою расшифровку соборной версии событий. Ибо — хотя он тоже не приемлет позицию Патриарха, не верит в то, во что верит Ирина, — ясно видит, в какой логический просак загоняет себя Карамзин.

Если глас Божий — это и впрямь глас толпы, стоящей на Девичьем поле, то как тогда объяснить роковую ошибку русского народа, возведшего на монарший трон цареубийцу? Если «искренность» была немнимой, а «вдохновение» несомненным, то как общенародный плач мог привести к плачевному результату? Если же народ не ведал, что творил, если его обманули, если с его мнением не посчитались, то почему и за какие такие прегрешения на его несчастную долю выпали впоследствии тяжкие испытания? Это несправедливо, это нелогично!

А коли так, то все происходило иначе, чем виделось с царского крыльца или из кельи летописца. Долг историка — спуститься вниз, смешаться с толпой, увидеть трагикомическую изнанку золотого шитья. Карамзин этого не сделал, не

сошел с боярского возвышения — и потому решил, что «глас народа» впервые зазвучал в полную силу во время годуновского правления, когда, имев время отдохнуть от тирании Грозного, русские граждане уже принимали живое участие в делах общественных. А как было на самом деле?

В поисках ответа Пушкин отправляется на «площадь»; точнее — на то самое Девичье поле возле Новодевичьего монастыря. И что же он видит? Что слышит? Не что иное, как воплощенное в лицах исполнение цинических пророчеств Шуйского:

Чем кончится? Узнать не мудрено:

Народ еще повоет и поплачет,

Борис еще поморщится немного,

Что пьяница над чаркою вина,

И наконец по милости своей

Принять венец смиренно согласится;

А там — а там он будет нами править

По-прежнему <…>

«Гласа Божьего» в толпе на Девичьем поле не слышно; здесь царит общенародное равнодушие, умело скрываемое за торжественными жестами и кликами. Карамзину кажется, что народ осознанно участвует в событии, волнообразно падая ниц, рыдая и смеясь; Пушкину видно и слышно иное. Рухнувшие на колени мужики шепотом вопрошают друг друга: «О чем там плачут?» — «А как нам знать? то ведают бояре, / Не нам чета!»

Один

Все плачут,

Заплачем, брат, и мы.

Другой

Я силюсь, брат,

Да не могу.

Первый

Я также. Нет ли луку?

Потрем глаза.

Второй

Нет, я слюнёй помажу.

Что там еще?

Первый

Да кто их разберет?

Сразу после этого следует восторженный выдох толпы:

Народ

Венец за ним! он царь! он согласился!

Борис наш царь! да здравствует Борис!

Ирония обжигающая. Из тронного зала Карамзину чудится, что народ действительно охвачен священным безумием и бросает невинных младенцев, словно изображая жертвоприношение. Пушкину, однако, видна другая картина:

Баба (с ребенком)

Ну, что ж? Как надо плакать,

Так и затих! вот я тебя! вот бука!

Плачь, баловень!

(Бросает его об земь. Ребенок пищит.)

Ну, то-то же.

Всю меру пушкинской язвительности можно оценить, лишь опознав в реплике этой не слишком чадолюбивой женщины — «Агу, не плачь, не плачь; вот бука, бука / Тебя возьмет! агу, агу!.. не плачь!» — автоцитату из богохульных «сказок», написанных в форме французских сатирических рождественских куплетов — «No"el» (1818):

Поделиться с друзьями: