Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гёте. Жизнь как произведение искусства
Шрифт:

Для матери сын и в детстве был любимчиком, и оставался им всю жизнь. Вслед за Гёте на свет один за другим появились еще пять братьев и сестер, но из них лишь Корнелия, которая была на полтора года младше Гёте, дожила до взрослого возраста. После смерти других детей они с Вольфгангом очень сблизились – это были непростые отношения, оставившие серьезный след в душе Гёте. Ребенком он стал свидетелем того, как один за другим умирали его братья и сестры. После смерти семилетнего Германа Якоба мать, как она сама потом рассказывала Беттине, удивлялась, что Вольфганг «не проронил ни слезинки», а был скорее рассержен. Он спросил, разве он недостаточно любил брата, и после этого убежал в свою комнату, вытащил из-под кровати стопку листов, исписанных уроками и заданиями, и рассказал, «что все это он делал для того, чтобы учить брата» [32] .

32

BW mit einem Kinde, 420.

Брата он учить уже не мог, и весь его наставнический пыл обрушился на Корнелию. Что бы он ни выучил, ни прочитал или еще как-нибудь ни узнал, он должен был передать дальше. Учение через учительство. Эту особенность он сохранил и впоследствии. Корнелия была прилежной ученицей. Она восхищалась братом. Помимо

уроков она с радостью участвовала в небольших спектаклях, которые Гёте устраивал вместе с соседскими детьми. Все переживания и волнения юных лет, пишет Гёте в «Поэзии и правде», «мы с сестрою претерпевали и переносили вместе» [33] .

33

СС, 3, 192.

Там же Гёте рассказывает еще одну историю, которую уже не он сам, а более поздние интерпретаторы, и в первую очередь Зигмунд Фрейд, связывали с отношениями в семье. Однажды маленький Гёте сидел у окна, выходившего на улицу, и забавлялся с посудой: он бросал на мостовую глиняные миски, горшки и кувшины и радостно хлопал в ладоши, когда они с шумом разлетались на куски. Соседи подзадоривали его, и он перетаскал к окну всю посуду, до которой мог дотянуться, и швырял ее на улицу до тех пор, пока кто-то из родителей не вернулся домой и не пресек эти забавы. «Но беда уже стряслась, и взамен разбитых горшков осталась всего лишь веселая история» [34] .

34

СС, 3, 13.

Родителям эта история веселой не показалась, впрочем, как и Зигмунду Фрейду, который увидел в этом подсознательную агрессию ребенка, не желающего делить внимание матери с братьями и сестрами. Разбитые вдребезги горшки он интерпретирует как заместительное действие, выражение фантазий об убийстве: надоедливые конкуренты за внимание матери должны исчезнуть. Этим объясняется и то, что Гёте не сильно огорчила смерть младшего брата. Рассказывая эту историю с посудой, Гёте, по мнению Фрейда, еще раз бессознательно торжествует свой триумф: он остался единственным любимчиком матери. «…люди, которые знают, что они являются предпочтительными для матери, получают в жизни самодостаточность и непоколебимый оптимизм, которые часто приносят реальный успех их обладателям» [35] . Гёте, безусловно, был у матери любимчиком, и это легло в основу его сильной уверенности в себе. Однако рассказанная им история явно не об этом. Он вспомнил о ней по другому поводу: здесь он рисует жизнь детей, которые не были заперты в четырех стенах, а росли «в непосредственном общении с внешним миром». Летом кухню от улицы отделяла только деревянная решетка. «Здесь <…> все чувствовали себя легко и непринужденно» [36] . И эту коротенькую историю про расколоченную посуду Гёте, по всей видимости, привел в качестве примера того, к чему может привести эта чудесная свобода. Пожалуй, главные действующие лица в ней – это соседи, публика, ради потехи которой мальчик и побросал на мостовую миски и горшки. Позднее Гёте будет снова и снова предостерегать от опасности, угрожающей тому, кто в своем творчестве слишком сильно полагается на интересы публики и дает ей сбить себя с толку. Публика освобождает и вдохновляет, но в то же время она подчиняет творца своим нуждам. С этой точки зрения рассказанный анекдот можно воспринимать как своего рода первичную сцену, предвосхищающую лейтмотив всей его жизни: двоякая роль публики, в которой поэт нуждается, но от которой должен уметь и защищаться.

35

Freud X, 266.

36

СС, 3, 12.

Вольфганг растет городским ребенком. Первые его впечатления – это не уединение и не тихая жизнь на природе, а людская толпа и суета: в таком крупном торговом городе, как Франкфурт с его 30 000 жителей, тремя тысячами домов, плотной сетью улиц и переулков, с его площадями, церквями, торговыми портами, мостами и городскими воротами, иначе и быть не могло. Гёте красочно описывает этот мир, казавшийся ему лабиринтом, затхлый дух лавочек, запахи пряностей, кожи, рыбы; звуки, доносившиеся из ткацких и других мастерских, удары молота о наковальню, крики рыночных зазывал; мясные ряды в облаке мух, от которых мальчик в ужасе шарахался. В городе царили суета и хаос; казалось, все здесь «возникло по произволу и по воле случая, без строго продуманного плана» [37] . И все же была в этом и некая гармония. В хлопотах и делах настоящего проглядывалось таинственное, внушающее благоговейный трепет прошлое: церкви, монастыри, ратуша, башни, городские стены и рвы. Мальчик любил ходить вместе с отцом вдоль книжных рядов в поисках старинных гравюр, книг и рукописей. У старьевщиков дети находили истрепанные экземпляры своих любимых книг – столь ценимых впоследствии романтиками «Детей Эмона», «Тиля Уленшпигеля», «Народных книг»: «Прекрасную Магелону», «Мелюзину» и «Легенду о докторе Фаусте». Так в мальчике укоренялась «любовь к старине». Вместе с отцом он изучает старые хроники, а особенно его завораживают описания коронации императоров здесь же, во Франкфурте. Вскоре он уже так хорошо разбирается в происхождении и значении старых обычаев и церемоний, что может с гордостью объяснить их своим товарищам.

37

СС, 3, 18.

Это был мир большого города – сбивающий с толку своей каждодневной суетой, громкий, но в то же время таинственно нашептывающий о былом. Здесь человек был окружен людьми и их творениями, природа оставалась за городской стеной, к ней надо было специально «выезжать». Городскому ребенку приходилось самому искать общения с ней или же жадно вглядываться вдаль, например, из окна третьего этажа, где мальчик учил свои уроки и поверх крыш, садов и городских стен смотрел на «прекрасную плодоносную равнину, простиравшуюся до самого Гехста» [38] . Когда солнце садилось за горизонт, он не мог вдоволь насмотреться на это зрелище.

38

СС, 3, 14.

Гёте был очень одаренным ребенком, но, в отличие от Моцарта, виртуозное выступление которого он однажды имел честь слушать, не был вундеркиндом. Вольфганг быстро схватывал, и особенно хорошо ему давались иностранные языки – еще мальчиком

он довольно хорошо знал итальянский, французский, английский, латынь и греческий, а на иврите мог читать. Вместе с Корнелией, которая тоже имела склонность к изучению языков, он еще в самом нежном детском возрасте вынашивал план написания романа на шести языках. Этому плану не суждено было сбыться, однако в переписке во время учебы Гёте в Лейпциге брат и сестра без труда переходили на французский и английский. Библию в семье читали на латинском и греческом, и больше всего в ней мальчика восхищали ветхозаветные истории про патриархов. В «Поэзии и правде» он пересказывает историю Иосифа, как она запомнилась ему в детстве и как он еще тогда ее записал. При этом, как отмечает, оглядываясь назад, сам Гёте, ему удавалось сосредоточить ум и чувства и обрести внутренний покой «вопреки буйным и удивительным событиям во внешнем мире» [39] .

39

СС, 3, 117.

Своими сочинениями он от корки до корки исписывал многочисленные тетради, и большим подспорьем для него было то, что под его диктовку писал доктор Клауэр – беспомощный, душевнобольной человек, взятый отцом Гёте под опеку и живший у них в доме. Клауэр любил писать под диктовку или переписывать уже написанное, это его успокаивало. Иногда у него случались приступы помешательства, и тогда из его комнаты доносились истошные крики. Безумие проживало по соседству.

Молодой Гёте жадно глотал всю доступную ему литературу – начиная с юридических фолиантов, стоявших в отцовской библиотеке, включая «Мессию» Клопштока и «Остров Фельзенбург» Шнабеля и заканчивая отчасти патетическими, а отчасти непристойными французскими пьесами Расина или Вольтера. Снова и снова он возвращался к Библии, в которой находил собрание чарующих историй – как впоследствии в «Тысяче и одной ночи». При этом он всегда старался сразу же заняться «переработкой этой поживы, повторением и воссозданием воспринятого» [40] . В этот период им было написано множество коротких пьес, стихотворений, эпических фрагментов – набросков, в которых с изрядным мастерством перерабатывались расхожие формы и темы. Ему, очевидно, не доставляло труда вжиться в ту или иную стилистику, например, в пафос правоверного протестантизма. Так возникли «Поэтические размышления о сошествии Христа в ад» – вирши шестнадцатилетнего юноши, где он рисует пугающие картины «адова болота» и предается фантазиям о всевозможных наказаниях, прежде чем вознестись на небо с торжествующим Христом:

40

СС, 3, 32.

Пылают молнии. И гром Отступников разит, Свергая в преисподнюю, Бог-человек закрыл врата, Покинул страшные места, Вознесся в небеса [41] .

Год спустя в Лейпциге ему уже было стыдно за это стихотворение, и он сожалел, что не уничтожил его, как многие другие ранние сочинения.

Первые пробы пера – незрелые и по большей части ученические, но встречаются среди них и довольно смелые, как, например, диалог с товарищем по имени Максимилиан, изначально написанный на латыни, а потом переведенный самим же Гёте на немецкий язык. Чем нам занять себя, пока мы ждем учителя, спрашивает Максимилиан, а Гёте отвечает: займемся грамматикой. Максимилиану грамматика кажется слишком скучной, он предлагает другое развлечение: с разбегу сталкиваться лбами и смотреть, кто дольше выдержит. «Мне сия забава чужда, – отвечает Вольфганг, – и голова моя к такому не пригодна. <…> Оставим это развлечение козлам». Но так они хотя бы смогут добиться до твердых лбов, не унимается Максимилиан, на что Вольфганг ему отвечает: «Но это-то как раз не сделает нам чести. Я лоб свой мягким сохранить хочу» [42] .

41

MA 1.1, 81.

42

MA 1.1, 23.

Такие «диалоги» попадают в разряд риторики, в которой тоже следовало упражняться молодому человеку. Столь же безусловной составляющей общего образования было стихосложение. Оно тоже давалось мальчику легко, и вскоре он проникся убеждением, что пишет стихи лучше всех. Он охотно декламировал свои сочинения – в кругу семьи или среди друзей. По воскресным дням друзья регулярно встречались, и каждый читал стихи собственного сочинения. К своему удивлению, мальчик заметил, что другие, «довольно-таки незадачливые стихоплеты», тоже считали свои вирши очень хорошими и гордились ими, причем даже в тех случаях, когда стихи за них писал гувернер. Эта явно безосновательная, глупая самоуверенность товарищей смутила Гёте. Быть может, и его собственная оценка своих стихов тоже лишена оснований? Действительно ли он так хорош, как считает сам? «Я долго из-за этого тревожился, ибо не мог отыскать внешней приметы истины, более того, перестал писать стихи, покуда легкомыслие, самомнение <…> меня не успокоили» [43] . И снова его спасает непоколебимая вера в себя!

43

СС, 3, 31.

Из-за своей способности к стихосложению Гёте оказался втянут в весьма сомнительную историю и в свой первый роман с Гретхен. Быть может, на самом деле все было не так, как излагает сам Гёте, но других источников у нас нет. Как бы то ни было, это, безусловно, красивая история о силе слова.

Один молодой человек, прослышав от приятеля Гёте о его стихотворных талантах, предложил ему написать «любовное послание в стихах», в котором молодая застенчивая девушка признается юноше в любви. Гёте без промедления предоставил желаемое, после чего получал все новые и новые задания, а между тем его умением воспользовались в целях, о которых он и не подозревал. «Так я мистифицировал сам себя, думая, что строю козни другому, и отсюда для меня проистекло немало радости, но немало и горя» [44] . Горе состояло в том, что кое-кто из этой компании попросил Гёте – внука городского старосты – замолвить за него словечко деду. Все закончилось тем, что Гёте – одаренный стихоплет и ничего не подозревающий пособник – оказался в центре истории с коррупцией, подделками и махинациями. Тогда, как многозначительно замечает Гёте, он впервые убедился, что писателя и публику разделяет бездонная пропасть.

44

СС, 3, 141.

Поделиться с друзьями: