Гибель гитариста
Шрифт:
– Ладно. Сдаюсь.
И, говорят, довольно скоро вышел из больницы, приступил к работе, и все наладилось. В доме сперва боялись даже телевизор включить, игру убрали с глаз долой, но он – не интересовался. Впрочем, он и женой, и ребенком не интересовался уже. Ничем уже…
Эта история имеет отношение к Клекотову лишь как пример, насколько одно занятие может поглотить человека.
Взявшись за изучение гитары, Клекотов службу совсем забросил.
То есть он отбывал ее от и до, но, отбыв, спешил домой, наскоро ел, открывал самоучитель – и старательно прикладывал пальцы к ладам, изучая аккорды. Вскоре он научился брать аккорды чисто, крепко, ему доставляло удовольствие просто утвердить пальцы в том или ином аккорде – и бесконечное число раз проводить по струнам,
Я понимаю, для многих это не вопрос, эту азбуку философии многие давно постигли и сами, и с помощью сотен книг, но я не о философском вопросе рассказываю, а о судьбе человека, открывшего впервые для себя, предположим, что дважды два есть четыре. И – изумившегося.
Уже Клекотов проигрывал мелодию с бешеной скоростью, виртуозно, он проигрывал ее в разных ритмах – и в ритме танго (аранжируя попутно, чтоб заполнить цезуры прихотливыми фиоритурами), и в ритме марша – да в каких только ритмах не пробовал, в какие только вариации и аранжировки не ударялся, самая сложная из которых длилась – в отработанном темпе – двадцать восемь минут.
Он был счастлив.
Он понял бы теперь – если б подумал об этом, – почему он не любил и мать свою, и отца, и учителей, и друзей своих детства – а потом людей вообще. Ни в матери, ни в отце, ни в очкастой косноязычной учительнице не видел он, уродившийся, вроде, тупым созерцателем, не видел он совершенства и искусства жизни – когда все красиво, как в ладной музыке, когда все пригнано одно к одному, когда… Когда гармония, одним словом.
Он даже и к бабе своей перестал ходить – от одного воспоминания о запахе ее волос мутило.
Ходил только на службу – и к Печенегину.
Ни с кем там не знакомился, самому Печенегину о своих музыкальных упражнениях – ни слова. Ему этого не надо было.
Он присматривался все пристальней к самому Денису Ивановичу.
И насмотрится подчас до того, что начинает в нем звучать: «Во поле березонька стояла…»
И почудилось ему, что он нашел человека гармонии, человека совершенного – при всех, конечно, личных несовершенствах, но не в том ведь совершенство человека, что он без сучка и без задоринки, а в том, насколько он, этот человек, заполнил собою тот духовный, можно сказать, контур, который ему судьбой предназначен. Не так – но об этом – тяжело и радостно думал Клекотов, все больше любя Дениса Ивановича.
Но зато боль, с которой он жил всю жизнь, не замечая ее, вдруг выплыла наружу – и уже не отпускала. Сам-то я что собою заполнил? – спрашивал себя Клекотов. И отвечал: только на самом донышке духовного резервуара ЧЕЛОВЕК КЛЕКОТОВ плещется субстанция – человек Клекотов, милиционер унылый.
И ладно бы, если б только в Денисе Ивановиче Клекотов обнаружил гармонию и совершенство, он и в
других стал нечто такое подмечать. Та же размалеванная девица, полная кишок толстых и тонких, однако, если посмотреть, щекою бархатиста… Да и в бабе своей, которая… – у нее в глазах радужная оболочка довольно привлекательна… А сослуживец его Пцуцех Аркадий – двадцать восемь раз на турнике подтягивается. Только и делает, что дергает себя на перекладине в спортзале, и это раньше раздражало, теперь же – уважение вызывает…Да и себя Клекотов вдруг стал уважать. А что? Самый, что ли, он плохой? Лишний раз человека не обматерит, не ударит, службу несет абсолютно, что ж касается его тайных способностей по исполнению мелодии «Во поле березонька стояла» – тут ему вообще равных нет.
Но чувство уважения к себе настолько было для него непривычным, настолько обременительным, что Клекотов совершенно сознательно его не захотел. Он понял, что если так дальше пойдет, придется всю свою жизнь поломать и переиначить. Того и гляди – жениться захочется, детей завести. Ну ладно, женится, заведет. А если в один непрекрасный день вернется чувство брезгливости, если окажется, что все это временный обман и то, что Клекотов начал в людях принимать за признаки гармонии и совершенства – только исключения из правила? Тогда что? Вешаться?
Рухнул мир Клекотова – и никак он его не соберет.
Напился, разбил свою гитару.
Стало полегче, но потом опять тяжелее.
И понял он, что нет иного выхода восстановить былую дисгармоническую гармонию своей души, как лишь сотворить какую-то серьезную подлость. А то и преступление, может быть.
С этими мыслями он и шел к Денису Ивановичу Печенегину поздним вечером пятнадцатого июля одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года…
7
По всем художественным законам любого художественного произведения нельзя рядом друг с другом выводить персонажей с одинаковыми какими-то качествами. Если один тонкий, то другой, само собой, толстый, если один зол, то рядом – добряк. Особенно если герои действуют не группой, а в повествовании чередуются.
Но у нас – хроника, поэтому ничего нельзя поделать с тем обстоятельством, что следующий человек, о ком надо рассказать, поскольку он тоже был у Дениса Ивановича в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое, – тоже не любил людей.
Правда, есть отличия и особенности.
Во-первых, человек этот – женщина, а не мужчина, как Клекотов.
Во-вторых, Клекотов не любил всех (да и то, как выяснилось, это не совсем так оказалось), а женщина эта не любила только мужчин.
Боялась.
Ненавидела.
Звали ее… Впрочем, никто из друзей и гостей Дениса Ивановича ее имени не знал – и никому она не представлялась.
Она появилась, как и многие другие здесь, – ночью.
Летом.
Встала тенью у яблони (сидели в саду) – и застыла, слушая.
Печенегин увидел ее, встал, сделал пригласительный шаг, а она взмахнула вдруг каким-то мешком вроде рюкзака и дико закричала:
– Мужчина! Мужчина! Мужчина!
И с каждым словом голос ее приобретал новые оттенки: сперва констатация факта, потом – угроза, потом – ужас. И она – убежала.
Выяснилось, что ее некоторые знают, встречали, слышали о ней: сумасшедшая побродяжка. То ли кто-то когда-то изнасиловал ее, то ли просто в голове какой-то винтик свихнулся: она бродит по улицам, живя неизвестно где и питаясь неизвестно чем, и единственное, что можно от нее услышать в разных вариациях:
– Мужчина! Мужчина!
Мужчин (считая их таковыми уже лет с десяти) она боялась панически, она обходила их стороной, поэтому и блуждала лишь по пустынным, малонаселенным улочкам. Лишь только ей казалось, что мужчина, идущий, например, по другой стороне улицы, намеревается свернуть в ее сторону – или просто посмотрит на нее слишком пристально, она останавливалась, хватала свой мешок и начинала кричать на всю округу:
– Мужчина! Мужчина! Мужчина! – и не успокаивалась, пока мужчина этот не удалялся за безопасные пределы.