Гибель Марины Цветаевой
Шрифт:
Шли на риск. И знали, что ни от чего не застрахованы.
Можно, впрочем, предположить нечто романтически конспиративное. Борису Леонидовичу, пока он жил в Москве, не столь уж сложно было приехать в Болшево. Они могли бы с Мариной Ивановной предварительно сговориться, скажем, по телефону, встретиться на пригородном перроне и, никому из обитателей болшевского дома не докладываясь, хоть целый день прогулять по окрестным лесным дорожкам.
Реально. Но предположение, увы, ни на чем не основано.
Надо еще иметь в виду, что вокруг Пастернака в последние месяцы — сплошные аресты. Вблизи и вдали. Летом тридцать седьмого года кончает самоубийством в Грузии, — предвосхищая
Поведение Пастернака во всех этих ситуациях — безукоризненно. Так что остаются два объяснения: либо он долгое время не знает об арестах на болшевской даче — либо это мы не знаем (ибо не осталось свидетельств) о его встречах с Цветаевой до начала ноября.
И все-таки очень похоже на то, что в эти страшные осенние месяцы — после ареста Сергея Яковлевича — рядом с Мариной Ивановной не оказалось ни одного по-настоящему близкого ей человека.
Тем временем в кабинетах следователей НКВД все более отчетливо формируются контуры очередного «дела», участниками которого должны стать обитатели и гости болшевского дома.
Отметим в протоколах допросов один неожиданный аспект. Тот, который был несколько ранее назван «устрашающими подробностями».
Арестованных настойчиво спрашивают, в частности, друг о друге и о темах разговоров на даче в Болшеве. Естественно, что все идет под грубейшим и — скорее всего — физическим нажимом. Требуются рассказы отнюдь не про болезни или погоду. Нужны «антисоветские высказывания».
Первой «раскалывают» Ариадну, которая первой и была арестована. Она начинает «признаваться» через месяц после начала допросов. И, как это обычно бывает в таких случаях, чем больше она говорит, тем большего от нее требуют. Добившись мало-мальских конкретностей, ими шантажируют других, вынуждая что-либо добавлять и уточнять.
Веревочка вьется дальше и обрастает понемногу гроздью «признаний», становящихся в конце концов весомой и грозной уликой для обвинения в «антисоветских сборищах».
И когда это преподносят допрашиваемому, тот пытается защититься.
Но как!
Тут-то и возникает шок у читающего протоколы допросов. Шок, от которого нелегко оправиться.
«Сама я антисоветских разговоров не вела, — записано в показаниях Ариадны Эфрон, — и ставила о них в известность сотрудников НКВД, с которыми поддерживала связь».
Ставила в известность? То есть как же это? Может быть, тут всего лишь самооговор, попытка защититься в невыносимых условиях?
Но сопоставим эту фразу с тем, что Ариадна Сергеевна рассказывает следователю: перед отъездом из Парижа ей, руководившей молодежной секцией в парижском «Союзе возвращения на родину», было предписано советским полпредством встречаться с некоей сотрудницей НКВД Зинаидой Степановой. И Аля с
этой Степановой регулярно встречалась! Она рассказывает теперь, что обычно это происходило в кафе «Националь». И что же, во время этих встреч дочь Цветаевой «информирует» («отчитывается», «сообщает» — кто знает, как это называлось!), в том числе и о том, кто, что и как говорил в ее ближайшем окружении?..В конце тридцать седьмого Степанова была «отстранена от работы» (видимо, сама арестована). Ее тут же заменили неким «Иваном Ивановичем», а затем «Николаем Кузьмичем»… Правда, Клепинин на допросах утверждал, что люди эти предназначались для разрешения, прежде всего, бытовых вопросов… Тогда почему же Ариадна просила вызвать к ней Зинаиду Степанову на очную ставку?
Но вот и Сергея Яковлевича на одном из допросов уличают в неискренности и укрывательстве преступных высказываний. Ему приводят показания Павла Николаевича Толстого, а потом и дочери, а еще позже и остальных — и требуют подтвердить, дополнить, пояснить.
Что же говорит в свое оправдание Эфрон, сдержаннее и мужественнее многих и многих державшийся на допросах? «Я сообщал об этом устно, — отвечает он. — Я предупреждал, что не доверяю Клепининым».
А что говорит арестованный Алексей Сеземан? В ответ на обвинения в подозрительных связях с финским посольством он сообщит, что уже писал в свое время «рапорт» об этом в НКВД. Тогда случился некий разговор с финским чиновником — совершенно невинный! — и законопослушный бывший эмигрант сам на себя строчит бумагу. Это Чехов еще мог смеяться, сочиняя веселый образчик «сверхбдительности»: самого себя отвести в участок. В советское время это уже не смешно.
А Эмилия Литауэр расскажет на допросах о том, как она впервые познакомилась с известным графом Игнатьевым еще во Франции, где тот служил в советском торгпредстве. Затем они встречались уже в СССР. И Эмилия бывала в доме Игнатьева на правах старой знакомой. Там, по ее словам, она молчала, слушала и ужасалась суждениям графа-комбрига о том, что происходит в стране. В частности, его суждениям о «деле» Тухачевского и других «красных командиров», расстрелянных в тридцать седьмом. Игнатьев решительно не одобрял этих арестов, ослаблявших, по его словам, Советскую Армию. «Но я писала об этом рапорт!» — оправдывается Литауэр перед следователем.
А Клепинин помогал Эмилии эти «рапорты» составлять! И отвозил их — «куда надо»!
Что же это такое? Как это возможно?
Упаси Бог бросать запоздалый камень благородного негодования в несчастных узников Лубянки! Совсем не в том дело. Но как все-таки такое оказалось возможным — еще на воле?..
Никакими особенными монстрами обитатели болшевского дома не были. В том-то и дело, в том-то и горе, в том-то и загадка — нравственная и психологическая, — что то были люди не просто бескорыстные, самоотверженные и искренне обеспокоенные всеобщим благом, но еще и глубоко религиозные и — в собственных глазах, как и в глазах окружающих — щепетильно честные.
Понять, что же с ними происходило, значило бы многое понять в нашей отечественной истории тридцатых годов.
Это совершенно невозможно вне исторического контекста.
Между тем именно так подходит к заблуждениям своих родителей мемуарист Дмитрий Сеземан. И потому его оценки предельно просты: «платные агенты» — вот весь его короткий приговор, даром что в числе категорически заклейменных собственная мать. Однако торопливая готовность к осуждению только закрывает путь к различению корней добра и зла, к уяснению причин и следствий. А без этого не поставить диагноза. И, значит, не излечишь болезнь, — в любой момент она вспыхнет с новой силой.