Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гибель Марины Цветаевой
Шрифт:

В будние дни семьи порознь готовят еду и порознь обедают.

Объединяются по воскресеньям. Тогда накрывают стол на одной из террас, и тут хватает места не только для постоянных обитателей, но и для гостей.

5

Гости не часто, но бывают.

Чаще всего это родня Клепининых и Эфронов. Приезжает Елизавета Яковлевна, сестра Сергея, — седая красивая женщина с огромными лучистыми глазами, приезжает восемнадцатилетний Константин, сын другой сестры Веры Яковлевны. Приезжает Ариадна. После того как здесь поселились мать и брат, она уже не живет в Болшеве постоянно, но когда появляется, привычно берет на себя хозяйственные хлопоты: стирает, готовит обед, моет посуду. Она весела и улыбчива,

но Цветаева запишет потом странную фразу о ней в своем дневнике: «Энигматическая (то есть загадочная — И. К.) Аля. Ее накладное веселье…»

Тем, кто знал Марину Ивановну в болшевский период ее жизни, больше всего запомнились тяжелая замкнутость, хмурая молчаливость — и неожиданные вспышки раздражения.

К общему столу она выходила из своей комнаты отстранение вежливая, с потухшим взглядом. Казалось, ей нужно было усилие, чтобы включиться в общую беседу или ответить на вопрос, к ней обращенный.

«Женщиной с неоттаявшим сердцем» называла Цветаеву Ирина Горошевская, юная жена Алексея Сеземана.

С. Н. Клепинина-Львова отмечает другую подробность, которой с трудом веришь, настолько она расходится с тем, что мы знаем о Марине Ивановне по другим свидетельствам.

Цветаева, настаивает Клепинина, была крайне неласкова и даже сурова, жестока с сыном! Воспитанная строгой, но неизменно выдержанной матерью, двенадцатилетняя Софа буквально остолбенела, оказавшись однажды свидетельницей пощечины, доставшейся Муру от Марины Ивановны. И повод-то к тому был, как ей помнится, пустячный.

Мур плакал тогда, спрятавшись ото всех, а однажды — так вспоминает Софья Николаевна, — «чуть было не убежал под электричку»…

Внешне холодная, глубоко ушедшая в себя Цветаева иногда взрывалась. Доставалось обычно тому же сыну. Но Горошевская запомнила и другой случай. Когда с безумным криком Марина Ивановна выбежала из своей комнаты, услышав, как Ирина выронила из рук кастрюльку с детской кашей у самой двери Эфронов.

Эта глухая замкнутость, эта явная перемена в отношении к сыну и болезненная резкость реакций дают основания предположить, что в Болшеве, едва вернувшись на родину, Цветаева переживает какое-то сильнейшее потрясение, к которому она оказалась абсолютно не готова.

Нечто, от чего она не может прийти в себя.

Естественно в таком состоянии жаждать уединения. Но в болшевском доме она не может остаться наедине с собой. Каждый ее шаг — на глазах других. И это усугубляет внутреннее напряжение. Мешают все, мешает даже собственный обожаемый сын, временами невыносимо упрямый и капризный. На нем, как на совсем своем (в этом случае всегда хуже срабатывают тормоза), Марина Ивановна срывается особенно часто.

Но в чем же дело, что означает это напряжение? Ведь даже спустя полгода, в Голицыне, в писательском доме, ее видели уже иной. Гораздо более спокойной и контактной. Там, за общим табльдотом, она временами даже блистала, — так что все вокруг затихали, прислушиваясь к ее рассказам о Чехии и о Франции или к рассуждениям на литературные темы…

Что потрясло ее в Болшеве, вскоре (или даже сразу) по приезде? Может быть, тут и гадать нечего: достаточно ареста любимой сестры. И ареста Миши Фельдштейна, которого она знала со времен давнего счастливого Коктебеля. И ареста Святополка-Мирского, дружба с которым родилась уже во Франции. И ареста Мандельштама… Все это люди, чьи судьбы были тесно переплетены с ее собственной судьбой. Так. И все-таки… Нельзя ли предположить и еще одну причину?

Именно ту, что здесь, в Болшеве, Марина Ивановна осознает, наконец, с кем связал себя ее муж.

Во Франции это называлось «Союз возвращения на родину». И еще: «советское полпредство». А после 1936 года — «Испания».

Помощь Испании была запрещена французским правительством. И в доме Цветаевой и Эфрона на эти темы — советское полпредство

и Испания — всегда был наброшен некий флер секретности. Но у Марины Ивановны и не было никакого желания вдаваться в подробности.

Фанатическая преданность мужа «интересам отечества», вызывала ее недовольство и беспокойство. Она считала — и писала об этом своей чешской приятельнице Анне Тесковой, — что фанатизм и гуманизм существуют на разных полюсах, их никому не удается совместить. Супруги спорили — и оставались каждый при своем. И со временем Цветаева отступилась. Ибо в фундаменте их брака изначально лежал постулат терпимости к пути, избираемому другим.

Влияние отца на детей — вот что больше другого беспокоило Цветаеву. Ей страстно хотелось уберечь сына и дочь от этой заразы — флюидов фанатизма.

Но после внезапного бегства Сергея Яковлевича из Франции у нее уже не оставалось возможности сохранять независимую позицию. Муж фактически сдал ее на руки своим «покровителям» (хозяевам!). Отныне только через них она могла поддерживать связь с Сергеем Яковлевичем: посылать ему и получать от него письма. Те же люди, скорее всего, продиктовали ей переезд из Ванва — сначала в одну маленькую гостиничку в Исси-ле-Мулино, потом в отель «Иннова» на бульваре Пастер в Париже.

Прошение, которого в течение семи лет не мог добиться от жены Эфрон, — о возвращении в Россию, — она подала сразу после отъезда мужа. Для всего этого ей не понадобилось даже посещать особняк на улице Гренель: все делалось через доверенных лиц. Одним из них оказался человек, которого она давно знала как знакомого мужа, — то был Владимир Покровский. Похоже, что в «полпредстве» он пользовался доверием: именно через него Марина Ивановна получала все важные распоряжения, и он же передавал ей деньги — зарплату мужа.

И она брала, конечно.

А на что им с сыном было теперь жить? На заработок от публикаций или выступлений на литературных вечерах она уже не могла рассчитывать.

Если она и не знала раньше, то перед возвращением в СССР ей должны были разъяснить те же люди из «полпредства», что ее муж — советский разведчик. Я делаю это допущение по аналогии: Ариадна Эфрон в письме, посланном из Туруханска на имя министра внутренних дел Крутлова (от 22 сентября 1954 года) рассказала о том, что в Париже, в советском полпредстве, перед самым ее возвращением на родину, с ней провели беседу. Цель беседы была инструктивная (и, по-видимому, запугивающая): «Поскольку Ваш отец — советский разведчик…» Ничего конкретного в случае с Цветаевой неизвестно, но легко домыслить, что тогда же могло быть сказано — как о непременном условии — о невыезде ее из Болшева в течение какого-то времени, об ограничении внешних контактов…

Однако «разведчик» — это слово все-таки еще окрашено оттенками жертвенности и самоотречения, хотя щепетильный слух нашего современника и тут различит сомнительный привкус жертвы не только собственной. Далекой от политики Марине Ивановне неоткуда было знать, что уже в мае 1937 года Разведуправление Красной армии было объединено с НКВД. И что с этого момента Эфрон принадлежал к ведомству, связанному самой прямой преемственной связью с ГПУ и ЧеКа.

Никакие оговорки не могли отменить того, что служил он теперь в том самом Учреждении, которое поглотило и Асю, и ее сына Андрюшу, и всех остальных.

Очутившись в Болшеве, Цветаева не могла не осознать эту чудовищную ситуацию.

За четыре месяца, которые она провела здесь с мужем почти безвыездно, — с 19 июня до 10 октября — можно было успеть переговорить обо всем на свете. Что же сказал ей теперь Сергей Яковлевич? В частности, о своей причастности к «делу Рейсса»? Не могли же они не коснуться этой темы! Вообразить разговор трудно. Но зададимся вопросом: а что, в сущности, мог знать Эфрон о самом Рейссе, независимо от характера собственного его участия (или неучастия) в «деле»?

Поделиться с друзьями: