Гибель всерьез
Шрифт:
Обратил. Но этим богатырям одна дорога — на кладбище, и смотреть на них больно. Крупные, плечистые, они тащатся в хвосте, стуча зубами и дрожа под непонятным им холодным солнцем. В бараке, а разместили их отдельно от наших парняг, они сбиваются потеснее, сидят прижавшись друг к другу, иногда поют. Поют, будто для своих овец. Мрачное пение. Они даже красивые, но уж больно жалкие. Кое-кто носит повязку на голове, а в ней камушек. Талисман, вместо аспирина. Пятьдесят человек из них вообще-то числятся в моем подразделении. Только числятся, а командуют ими их унтера, вернее, надсмотрщики, как на каторге, и дают им самую тяжелую работу. «Не стесняйтесь, господин лейтенант, воспользуйтесь… а ваши люди пока отдохнут. Ох, и здоровы, надо им дать поразмяться, а то как верблюды, орут, тоскуют по своему базару…»
Здоровы? Как бы не так. На другой же день лекпом ног под собой не чуял от усталости. Обычно у него с утречка пять, ну, самое большее, шесть откровенных симулянтов, а тут восемьдесят человек марокканцев разом. Их всех в деревне поселили, в бараке, что справа от выезда… и нате вам, на беднягу лекпома посыпались мароккашки из всех трех батальонов. В первый день — восемьдесят, во второй — опять восемьдесят. Как снег на голову! Из первой же партии шестьдесят человек он тут же откомандировал в госпиталь. «Шестьдесят? Черт побери, доктор, да не может такого быть!» — Послушали бы вы их, господин капитан. Живого места нет в легких. Конечно, конечно, на вид они великаны. И что? Кашель, кровохарканье. Слушаешь — жуть берет. Каверны, звук тупой. Когда каверн нет, звук куда выше!» Тех, что пришли на второй день, наш милый доктор распорядился отправить в госпиталь всем скопом. А на третий день жалобщиков, что приходили в первый, прислали обратно. Колонной по четыре в ряд. Конвой — французы, штыки примкнуты… Дезертиры, и точка.
Я имел несчастье рассказать обо всем Бетти. Я мог сколько угодно разыгрывать безразличие, но меня все это мучило. Она побледнела, потом стукнула кулачком по крышке пианино. Да не в марокканцах дело!.. Она беспокоилась за своих, за местных. «Может, для марокканцев туберкулез все равно что насморк. А для здешних?! Привезли нам три сотни скотов, они тут всех перезаразят, изнасилуют наших дурочек, наделают им дегей…» Я попытался было сказать, что на нас злиться легче легкого, а вот посмотрела бы она на нашего беднягу доктора! Мы-то что можем? Он попробовал выдворить их отсюда, а их — обратно, а у него три койки и угол выгорожен для приема и для осмотра… — «И это в школе?! В школе! А вам плевать, вы умываете руки. Конечно. Правильно. Кстати, а вы помыли руки после своего визита? M"utterchen, дай Пьеру мыло, он хочет вымыть руки!» И она подтолкнула меня по направлению к кухне, к раковине.
И еще новость: на лужок, что позади школы, между последним домом и дорогой налили воды, она замерзла, и получился каток. Ребятня, взрослые девицы с кавалерами и старички, что припомнили молодость, выписывают на нем тройки, восьмерки и танцуют вальс. Здесь все поголовно катаются на коньках. Вот и Бетти уселась на деревянный барьерчик и достает из сумки мягкие лаковые сапожки с прикрученными коньками. «Ну что же вы?» — говорит она мне, потому что одолжили коньки и мне, и я крепко держу их, стоя возле Бетти. Была не была, в свое время я вроде бы умел кататься! Впрочем, столько лет воевать, может, и разучился. Я заранее готовил для себя оправдание. Умений моих, честно говоря, и в Париже хватало только на то, чтобы подцепить в Ледовом дворце жаждущих знакомства девиц. А здесь надо мной посмеиваются и детишки. Бетти тоже оценила мое искусство. Поджала губки и исчезла. Мчится вдалеке, взявшись крест-накрест за руки с парнем из Гагенау, который, кажется, приехал сюда к своим кузенам, и тараторит с ним по-немецки. Ко мне она подъезжает вся розовая. Я сижу на тумбе и довольствуюсь созерцанием. Смех, которым Бетти отвечала своему партнеру, вызывает у меня что-то вроде рези в желудке. Я отворачиваюсь. Но ей так хорошо, она трясет меня за плечо: «Ну-ну-ну, снимайте ваши коньки! Мама испекла пирог…» И он оказался совсем не плох, этот мамин пирог. С имбирем. А завтра у Бетти урок пения. Она едет в Страсбург.
И как раз в тот день, когда я положил себе непременно разыскать Теодора, он сам разыскал меня. О Теодоре я уже говорил — он младший помощник хирурга. Их стрелковую часть разместили неподалеку от нас. А до этого они стояли лагерем в Фор-Луи. Вот он за мной и пришел, зовет туда съездить. Любопытный, говорит, городишко. И мне любопытно, но у меня на это свои причины. Он уселся возле меня, мы как раз принялись за десерт, и ему тоже поднесли рюмочку малиновой. Майор не дал мне сбежать тихой сапой под кофе. Придется играть с ним партию. Теодор церемонным поклоном дает мне свое соизволение. Пока шах да мат, он поболтает с лекпомом. Мне стыдновато перед ним, Теодором, он классный шахматист, не то что я: детский мат, е2—е4. На другом конце столовой коротышка-лекпом ему с жаром что-то шепчет, а Теодор, поглядывая на нас, смеется про себя, но молчит, не мешая лекпому выпускать пары… «Пари держу, рассказывал о своих марокканцах?» Ну, ясное дело. С марокканцами вот еще какая морока, никогда не знаешь, сколько им лет. «Были они у меня, — говорит Теодор, — прошлым летом на передовой… думаю, быть того не может, этот в ветераны годится, лет под семьдесят. Смотрю в бумаги, десятый класс[102] или около того… Сперва удивлялся, потом возмущаться стал, тоже мне призывнички… Не знаешь, что и думать. Свидетельств о рождении у них в помине нет, спросишь, когда родился, а они в ответ — когда снег был или засуха… Ну и ставят: десятый класс, тринадцатый. А что делать? Да ничего. Потому как снегу-то сколько выпало с тех пор как мир стоит. И засух не пересчитать…» Теодор странный: со всеми всегда на «вы», зато сам о себе говорит «ты». Он заинтересовался моей игрой: «Берегите ладью, господин лейтенант». Майора перекосило: «Доктор, он и без вашей помощи справится!» Улыбка Теодора меня несколько смущает, но не станет же он выставлять меня на посмешище. Он принес мне приглашение отобедать, официальное, от стрелков. В Друзенгейм, где у них штаб. Может, я там и заночую? Ход слоном. Это уж как господин майор… А я — конем. И ладьей тоже, раз она открылась… «Так вы до завтра. Удри? — осведомляется майор. — Не опаздывайте к завтраку, я хочу отыграться».
V
Эрзас и Лорелингия
Угодья рогачей.
Чей, чей?.. Леон-Поль Фарг[103]
С погодой делалось что-то невероятное. «Зимолето», — определил Теодор. Негреющее солнце будто вырядилось в соломенную шляпку не по сезону. И стало похоже на рекламу большого магазина: все для вашего отдыха. Шагали мы быстро, дни-то теперь короткие, а дорогу выбрали будто лентяи школьники — длиннее некуда. Потому как Теодор непременно хотел мне показать собор Вобана[104], а Фор-Луи, прямо скажем, довольно-таки в стороне от Друзенгейма. Но почему бы и нет? Часом больше, часом меньше. Не все ли равно, где разговаривать?.. Молодежь хлебом не корми, дай потрепаться. Теодор зубоскалил в духе Жарри[105]. Я сообщил ему, что Гёте, по словам Бетти, которым я нашел подтверждение в «Поэзии и правде», — книжка валялась у моих хозяев, смешно сказать, со школьных лет, наверное? — так вот, Гёте называл этот городок на французский лад. Для моего доктора, как он сам мне говорил, Гёте — что-то вроде папаши Юбо. «Надо быть последним кретином, чтобы на свой лад переиначивать всю географию, — добавил он менторским тоном, — при наших костюмах на этом балу-маскараде извлечение из сундука древних названий попахивает солдафонством, Пуанкаре[106] и «Милой Мадлон»[107]. А если Людовик XIV стал Людвигом — да на здоровье. Заметьте, во времена Революции говорили «Фор-Вобан», а теперь, извольте, «Людвигсфесте». Но вот мы и пришли в… а собственно?.. да как скажете. — И Теодор, которого вместе с его стрелками определили в первые дни сюда на постой, объяснил мне: — Ты, верно, думаешь, что его так и не построили, этот городок? Построили, Людовик XIV, вернее, Вобан выстроил четко, все как по ниточке, так в Америке строят: квадрат, а внутри квадрата симметрично стоят одинаковые дома, включая, как выражается
один местный житель, руины замка Гагенау в качестве украшения. Урбанизм — болезнь давняя. Но собор не казался таким уж великаном, я имею в виду тогда, на закате семнадцатого столетия, когда Его Величество мучился геморроем, — просто он был отлично укреплен, проект замечательный: тут тебе разом и крепость, и спасение души. Расположен он был на одном из островов Рейна, а то, что вы, господин лейтенант, видите теперь, отвоевано у воды; за годы, что протекли со времен Вобана, Фор-Луи обрел под собой твердую почву. В 1793 году войска прусского императора сильно попортили его пушечными ядрами, стреляя со своего берега Рейна. А когда на следующий год мы отвоевали его обратно (я имею в виду Сен-Жюста, Карно[108]), — нам было не до восстановительных работ… И потом тоже… Но вы своим опытным взглядом человека эпохи кубизма можете заметить не только сохранившийся собор-крепость, который я буду иметь честь вам показать, следуйте, пожалуйста, за своим гидом, но и клочок земли перед ним, расчерченный на квадраты дорожками — бывшими улицами Ле Корбюзье того времени. Дома же теперь, как вы видите или еще не видите, разбросаны поодаль и снабжены маленькими садиками. Если же вы хотите посмотреть на необыкновенное сооружение, то за собором, на равнине, которая прежде была Рейном, вы увидите насыпанную параллельно реке дамбу, а на верху ее — выкопанный канал. Бывший остров стал как бы польдером. А все, что оставила после себя река, канал и старицы, зовутся Модером, топью. И в сторону Страсбурга, и в сторону Гагенау. Вроде бы удобно, что одинаково. Но и запутаться легко. За дамбой посажены деревья во времена Людовика XIV. Чувствуется стиль, хоть Версаля в них ни на су. То есть, простите, ни на пфенниг».Мы себе смотрим не торопясь, и вдруг как из-под земли на дороге — престранный тип. Выскочил, словно мы попали в мишень в тире на ярмарке. Персонаж восьмидесятых годов прошлого века: ружье на плече, патронташ, охотничьи сапоги и на голове тех времен кивер. «Доктор, ах, доктор!» — Как же он машет руками! Оказывается, бородач в 1870 году служил вольным стрелком и теперь вытащил свой кивер в честь французов. Растроган до невозможности. Представляете, именно Теодор был первым, кто в тот раз вошел к нему в дом! «А это господа тоже стрелки?» Он, оказывается, весьма состоятелен и через жену родня королям Баварии и мануфактурщикам Мюлуза. «Кабы знал, что встречу вас, вот ведь неожиданность!» — Он и до сих пор растроган, почтенный господин Б., тем, что принимал у себя славных стрелков, — да-да, его супруга и он, они угощали господ офицеров, было дело. Все бы ничего, вот только это их пристрастие к тертому хрену… Господина Б. со времен его службы за все золото мира не заставишь произнести «красный», он говорит: как «спелая вишня» или как «неспелая смородина»… и музыку он разлюбил, даже Бетховена… А вы знаете, что Бетховен останавливался у нас, когда приезжал в Страсбург… Бетховен приезжал в Страсбург? Питекантроп пропускает вопрос мимо ушей… Кто тут, в конце концов, местный? Правда, жалуется он, был тут один нахальный младший лейтенант, который гулял по деревне с его, господина Б…. служанкой… Совсем распустился! Мне сразу вспомнился рассказ Бетти, и я собрался спросить, что там за история с танцульками в полуголом виде, но Теодор мигом заткнул мне рот: «Вы, что, с ума сошли, Удри? (Собеседник наш уже ретировался, доктор спровадил его, упомянув, что и при Тьере, оказывается, уже были механические бритвы.) Есть вещи, Удри, о которых ни под каким видом нельзя говорить с врагом!» — С врагом?! — Теодор расхохотался: «Да, с врагом, и сейчас он только по необходимости целит с нами в одну мишень. А вы знаете, кому еще этот, видите ли, французский гвардеец родня, и тоже по женской линии? Нет? А пирог с грибами будете есть? Скажите-скажите: буду есть пирог с грибами, держать язык…» — Ну так и быть: буду есть… Теодор замолчал и надолго. Подогревал мое любопытство. Играл на нервах. Щекотал, раздражал их. Словом, подготавливал впечатление. Или продумывал. Соображал, кто меня больше всего поразит? Иисус Христос, Бетман-Хольвег, Магомет, Блерио?..[109] Но вот и собор. Мы стоим у подножия. Боже правый, ну и Вобан! Представьте себе парижскую Магдалину[110], только уберите колонны. И поставьте ее посреди чистого поля, хотя поля здесь вовсе не чистые.
Весь мой рассказ о былом показывает лишь мое нынешнее об этом былом представление — из глубин моей памяти, словно из ящика Пандоры, звучит старинный романс, валик крутится, цепляет, отпускает. Нет другого Фор-Луи, только мой. Он похож на Трою, воздвигнутую посреди театральной сцены, Троил прогуливается по ней со своим дружком, они точь-в-точь такие, как на критском глиняном горшке: к руке пристегнут щит, на икрах поножи, шлем, короткий кинжал, и говорят между собою о Крессиде, которая ходит на уроки пения, не обращая внимания, воюет кто-то или нет… Разумеется, я мог бы заняться всерьез пейзажем, и тогда всем стало бы ясно сразу, где мы находимся, разумеется Рейн не похож на Скамандр, — я знаю, все знаю сам. Модер тем более… Но во внутреннем моем зеркале все именно так. Интересно, куда повернут приятели — к дамбе? А она на самом деле была, эта дамба? Луч памяти выхватывает из тьмы дамбу и канал. Представьте себе укрепления вокруг Парижа перед 14-м годом, да еще ров с водой. Мы идем по краю канала. Бросаем камешки. Молчим. Я делаю вид, что забыл. Мне же спокойнее. Так с кем же все-таки он в родстве через госпожу свою жену, господин Б. из… Людвигсфесте? С Ле Баржи, княгиней Караман-Шимэ, Бони де Кастелане, Маринетти? Гадай не гадай, все равно кончится изумленным: да ну! И вот Теодор торжественно мне сообщает: с Фридрихом Энгельсом! Эффект — пшик… Теодор разочарован, такого он не ожидал: лейтенант Удри, казалось бы, образованный молодой человек, — и даже отдаленного представления не имеет, кто такой Фридрих… как? Как его фамилия? Теодор попытался напомнить, намекнуть. Ну, тот самый… Но раз я не знаком с этим господином, откуда мне его знать? Утрата невосполнимая — он, оказывается, давным-давно умер, так что и не пригласишь его выпить стаканчик. Вы сказали, милый мой Теодор, что этот ваш Фридрих, как бишь его фамилия, — немецкий промышленник, состоятельный рейнский буржуа? Так откуда же мне его знать, скажите на милость… моя родня совсем из других сфер… Ну и так далее.
Снег — чудо, скрип-скрип под ногами… сверкает, взметнувшись облаком, стоит налететь ветру, — соль Борея, воздушная, легкая, а под ней прочно смерзшаяся черная корка — преграда между нашим миром и миром мертвых, снег похож на слова, те, что порой вздымаются метелью вместо мыслей, бегучие, летучие, необыкновенные. И, может, войны не было ни в 70-м, ни в 14-м, ни в 18-м… Все наваждение, снежная метель…
Мы спустились к прибрежному леску и пошли, выбирая, где можно пройти, вверх, параллельно Рейну. И Рейн, и Модер до краев полны водой: под кустами грязная вода пополам со снегом, не знаешь, куда ступить. Вода пробирается всюду, превращает землю в грязь, чавкает, крутит воронки вокруг деревьев, вдруг поднимается в сером месиве рыжим пузырем, похожим на коровью лепешку, куда только попади нечаянно, и капут. Восхищенный Теодор забыл про своего Фридриха и толкует об утопленниках, о какой-то Лантельме, свалившейся с барки Эдвардса… что это еще за история? (Меня томит желание подбросить в эту компанию Шумана, но я удерживаюсь: кто такой Шуман для Теодора!) И вдруг, замерев в стойке, как легавая, он кричит: «Смотрите! Смотрите!»
Там, куда он показывал, облетевшие тополя клонили макушки вниз, вода чавкала и вздыхала у самых их стволов, и деревья казались часовыми, которые вот-вот уснут, выпустив винтовки из рук. Макушки пригибались под тяжестью больших странных птиц. Кто это? Теодор, не отрывая от них глаз, прошипел «тс-с-с» голосом старого греховодника, отыскавшего дыру в школьном заборе, и шепотом сообщил: «Фазаны…»
Фазаны? Да, все фазаны мира назначили здесь слет. Ветер покачивал их, явственно показывая, до чего же они тяжелы и, похоже, будто слегка охмелели; а эти равномерно покачивающиеся золотистые слитки словно тщились стать неприметными посреди наступившей зимы, а может, и живыми-то уже не были, и, может, это маленькие свинцовые пульки в них так тяжело раскачивали под ними деревья; время от времени находился один и пробовал расправить крылья, но так пугался их треска, что мигом захлопывал обратно, как будто дамский ридикюль. Ты не заметил, была в нем пудреница? Фазаны прекрасно знают, что рано или поздно упадут, но у них пока еще есть возможность и время улететь. Улететь куда? Со всех сторон обступала вода — земля, сделавшаяся водой, живым завораживающим зеркалом, опаснее кофейной гущи — оно мутит глаза, выворачивает душу наизнанку, и фазан вцепляется как можно крепче в ветку, смотрите, смотрите, вон тот, который? Справа? Нет, другой, да, да. Ох!
Фазан камнем, золотым самородком, лаковым комом шелка, излишним словом, как завороженный, с жердочки, волчком, юлой, перья взъерошены, клюв беззвучно разинут, шлепнулся с плеском, голова закружилась — падал, едва дернув крылом, потеряв нить, материнские советы, нажитый опыт подстерегаемой дичи — поворачивался словно проткнутый вертелом над огнем, сухим листом, кулечком жареного картофеля или не знаю чем еще. Упал, забился, увяз, плеснулся, вскрикнул голосом не птичьим, и его подхватил поток… Теодор внезапно обнаружил практическую сметку: «Жаль… у вас случайно нет с собой удочки? Вам смешно, а я четвертый день любуюсь, как местные мужички ловят на крючок бекасов… а тут целый фазан, эх, мать честная!»