Гипсовый трубач: дубль два
Шрифт:
Писатель все понял, присел на мягкий диванчик и переобулся в новенькие, ярко-синие бахилы, еще не утратившие острого запаха своего химического происхождения. Раскланявшись с вежливым стражем, он двинулся в указанном направлении, размышляя о том, насколько двести долларов, прибавленные к зарплате, могут изменить поведение человека. Регистратура выглядела как рецепция дорогого отеля, а касса была отделена пуленепробиваемым стеклом; за ним виднелось девичье лицо, печальное, как и у всех, кто считает чужие деньги. Свернув налево, Кокотов наконец увидел белоснежную дверь с табличкой:
Дверь оказалась заперта. Андрей Львович вынул из кармана бумажку с телефоном Оклякшина, хотел набрать номер, но вдруг обнаружил, что «Моторола» окончательно сдохла. Кокотов смирился, уселся на стул и приготовился ждать. Мимо сновали хорошенькие, как на подбор, медсестры, проходили с неторопливой целеустремленностью врачи, пробредали пациенты, которых можно было разделить на три категории. Первые, энергичные, уверенные в себе, всем видом показывали: мы пришли сюда лишь затем, чтобы улучшить свое и без того отменное здоровье, а также развеять некоторые пустяковые сомнения. Вторые были растеряны, на лицах то появлялся, то исчезал ужас поставленного диагноза, и этот ужас, перегорая, постепенно оборачивался угрюмой верой в медицину. Третьи уже ничему не верили, почти примирились со скорым исчезновением и медленно шаркали, храня тайну этого невозможного примирения глубоко в себе…
Посидев некоторое время, писатель вежливо остановил медсестру, несшую в лабораторию пробирки с чьей-то бордовой кровью.
– Извините! А П-павел Г-григорьевич?.. – заикаясь от робости, спросил автор «Любви на бильярде».
– Он в здании. Ждите! – Она глянула на пациента с дружелюбным равнодушием и проследовала по коридору зовущей походкой, почему-то особенно заметной у женщин в белых халатах.
Чтобы отвлечься от мук ожидания, Кокотов стал перебирать и рассматривать журналы, вперемешку лежавшие на стеклянном столике. Издания тут были разные: медицинские, политические, глянцевые… Имелся даже прошлогодний «Плейбой». Кокотов вспомнил, как «Плейбой» с роскошной грудастой девицей и силуэтом ушастого кролика на обложке притащил в класс Колька Рашмаджанов, и Пашка Оклякшин купил у него журнал, чтобы дразнить девчонок…
Андрей Львович встал с диванчика, снова подошел к двери Оклякшина, подергал. Заперто. Постучал – молчок. Возвращаясь на место, он увидел, как по коридору в дорогой электрической коляске проехала молоденькая инвалидка, повиливая колесами, словно бедрами. И ему пришла в голову странная мысль: если есть Олимпийские игры для инвалидов, то почему бы не издавать, скажем, инвалидную версию «Плейбоя»?
12. Рыбка плывет – назад не отдает
…Кокотов учился с Оклякшиным в одном классе. Друзьями они никогда не были, но и не враждовали. Впрочем, какая, в сущности, разница? Ведь одноклассники – это твое первое человечество. Десять лет ты изо дня в день встречаешься с одними и теми же маленькими людьми, вы вместе страдаете, забивая голову необходимым мусором знаний, взрослеете, на глазах друг у друга превращаясь из неусидчивых наивных мальчиков и девочек в юношей и девушек, уже почти готовых к разрушительной тайне любви. Именно с одноклассниками ты впервые переживаешь все то, что потом, повторяясь, будет вдохновлять, будоражить, корежить и уничтожать твою взрослую жизнь. Первые радости, огорчения, привязанности, дружбы, влюбленности, клятвы, измены, – все, все оттуда, из школьного класса! Даже первая смерть – и она оттуда…
Бэлка Хабидуллина умерла в девятом от перитонита, когда поехала на зимние каникулы к бабушке в глухую деревню под Казанью. Дороги замело – и ее просто не смогли вовремя довезти до районной больницы. Бэлка воспитывалась в суровой татарской семье. Девчонки, округлив глаза, рассказывали, как после каждого школьного вечера с танцами бдительная мать укладывала ее на стол и проверяла нерушимость девственности. Возможно, подружки и врали, но краситься родители Бэлке точно не разрешали, хотя все ее сверстницы давно таскали в портфелях косметички и обсуждали сравнительные достоинства чешской
и югославской туши. Когда Хабидуллину всем классом хоронили, Кокотов заметил, что спящее лицо мертвой сверстницы накрашено, а закрытые глаза подведены с какой-то тщательной восточной избыточностью, словно безутешные родители просили у нее запоздалое прощение за свою непоправимую теперь строгость.И это спящее красивое лицо с удлиненными глазами он помнил до сих пор. А еще Кокотов помнил, кто где в классе сидел. Хабидуллина с Коротковой сидели за второй партой в среднем ряду. Оклякшин с Понявиным – за четвертой в левом ряду, у окна. Сам Кокотов с Валюшкиной – в первом ряду, под портретом Горького. А главная красавица класса Истобникова после того, как уехал с родителями в Омск Быковский, до окончания школы обитала одна – за пятой партой в третьем ряду. Девчонки сидеть с ней наотрез отказывались, понимая, что сравнение будет явно не в их пользу. Мальчики, наоборот, рвались, но классная руководительница Ада Марковна не пускала, чтобы просыпающаяся подростковая чувственность не мешала ученью.
Но процесс, как говорится, пошел… тот «Плейбой» купленный у Рашмаджанова, Оклякшин сдуру забыл в парте. Дежурные, убирая класс после занятий, нашли, стали с интересом разглядывать, хихикать – за этим занятием их и застукали. Был жуткий скандал, педагогическое расследование, Ада Марковна строго допрашивала всех и каждого. Думали, расколется Хабидуллина, страшно боявшаяся своих родителей, но никто никого не выдал.
Кстати, и теперь, по прошествии стольких лет Кокотов не мог забыть то ошеломляющее впечатление, какое произвели на него голые журнальные дивы. Это были какие-то сверхтела, эйдосы женской наготы, никогда потом не встречавшиеся ему во взрослой постельной жизни. Даже юное тело Елены, сверхъягодицы Лорины, точеная фигурка Вероники, чем-то похожей на одну из плейбоечек, сидевшую голышом на «харлее», потом, при усталом знакомстве огорчали множеством недостатков, милых, волнующих, но невозможных, недопустимых в идеальном мире отретушированных сильфид…
С Оклякшиным в последний раз Кокотов общался на выпускном. На Павлике был серый переливающийся костюм (почти такой же, как на Андрее Миронове в «Бриллиантовой руке»), явно привезенный отцом, минздравовским чиновником, из-за границы. Между танцами пошли перекурить, говорили о том, кто куда собирается поступать и сколько у кого было женщин. Оклякшин сообщил, что подает в медицинский, и наврал, что переспал уже с восемью, причем две из них оказались девушками…
– Остальные – бабушками… – поддел будущий писатель.
Пашка, смеясь, больно ткнул его пальцами в живот, и с тех пор они не виделись, – класс оказался какой-то недружный, и вечеров встреч никто не организовывал. Но весной вдруг позвонила Валюшкина, «однопартница» Кокотова.
– Узнал? – спросила она голосом, совершенно не изменившимся за прошедшие годы.
И говорила одноклассница теми же короткими, отрывистыми фразами, словно в ее внутренней пунктуации вообще не было запятых, а только точки.
– Нинка? – изумился Андрей Львович.
– Узнал. Еле нашла. Через Союз. Писателей.
– А что случилось?
– Случилось. В прошлом году. Ада Марковна. Умерла.
– Отчего?
– Онкология. Неоперабельная.
– А-а-а, – протянул писатель, для которого это слово еще неделю назад не значило ничего: онкология, экология, уфология… – Сколько ей было?
– Шестьдесят. Исполнилось.
– Совсем еще молодая женщина! Наши-то на похоронах были?
– Были. Я и Оклякшин. Она у него. Наблюдалась. В клинике.
– Хорошо, что ты позвонила. Надо бы встретиться…
– Необходимо.
– Почему – необходимо?
– Тридцать. Лет. Окончания. Школы.
– Тридцать?! – оторопел Кокотов. – Да, действительно – тридцать…
– Собираемся 20-го. Июня.
– А почему 20-го?
– Выпускной. У нас. Когда. Был?
– Не помню…
– Ничего-то вы, гады, не помните! А ты тогда вообще с мальчишками напился и ко мне приставал… – мужская забывчивость и давнее кокотовское кобелианство, видимо, так ее задевали, что она вдруг заговорила нормальным языком. – До сих пор не пойму! Нравилась тебе Истобникова, а целоваться ко мне полез!