Гипсовый трубач: дубль два
Шрифт:
– А как ваша фамилия? – спросит озадаченная брошенка.
– Невус! – ответит Кокотов и рассмеется.
Но, конечно, ничего такого он не сделал: как обычно, не хватило смелости и озорства. Размышляя, почему ему всегда и во всем не достает храбрости, писатель поехал домой. Поднимаясь в лифте, автор «Знойного прощания» уже готовил сердце к трем возможным неприятностям. Первая: его обокрали. Вторая: в кране сорвало прокладку, и вода протекла на нижних соседей, людей столь буйно чувствительных к чужой жизнедеятельности, что жить им надо бы в шалаше посреди пустыни Гоби. Третья: произошла утечка газа, которую необходимо с помощью обоняния обнаружить до прикосновения к выключателю. Иначе… писатель, содрогаясь, представил себя живым визжащим факелом, выбрасывающимся из окна.
Однако все оказалось в порядке: воры в помещение не проникали, газом не пахло, протечки не случилось, правда, из крана слегка подкапывало – и три рыжих таракана, придя в раковину на
А все-таки странно! Он отсутствовал дома несколько дней, а квартира показалась ему получужой, даже выражение маминого лица на фотографии вроде бы чуть-чуть изменилось, словно она осведомлена и осуждает влечение сына к Наталье Павловне.
Разыскивая на антресолях спортивную сумку, купленную для походов в тренажерный зал вместе с бесконечно самосовершенствовавшейся Вероникой, Кокотов вдруг подумал, что, наверное, можно сочинить рассказ о том, как умершая женщина, глядя со снимка на оставленного в живых мужа, участвует в его одинокой судьбе. Когда все в порядке, ему кажется: покойница чуть улыбается с фотографии. Если же у него неприятности, она будто бы хмурится. Всякий раз безутешный вдовец бросается к портрету, вынимает из рамки, тщательно осматривает, но не обнаруживает никаких подлинных изменений. Однажды он знакомится с новой женщиной, они начинают встречаться. Но после свиданий ему кажется, будто жена со снимка смотрит на него с ревнивым отчаяньем. Мужчина пытается списать все это на свою мнительность, бежит к врачу, но тот склонен видеть причину галлюцинаций во вдовствующем воздержании пациента. И вот новая подруга после долгих ухаживаний впервые остается у него на ночь. Охваченный лихорадкой телесной любознательности, он забывает обо всем, а главное – о том, что по правилам ритуальной деликатности портрет былой супруги в подобных случаях надо прятать, в крайнем случае – оборачивать лицом к стенке. Достигнув желательного и ощутив, как всегда бывает после, разочаровательный восторг, счастливец, отдышавшись, спохватывается и, босо шлепая по паркету, спешит убрать фотографию. Он ожидает, конечно, найти на лице усопшей следы презрения и брезгливости, но, приблизившись, обнаруживает невероятное: лица нет. Нет! Покойница отвернулась, и виден лишь ее затылок с тем неизъяснимым, ренуаровским завитком волос на стройной шее, который сводил его с ума в первые годы брака. Потрясенный, он хватается за сердце и умирает…
«А почему, собственно, умирает? – укорил себя Кокотов, найдя сумку и слезая со стула. – Вот уж так сразу и умирает! А про завиток здорово, про завиток надо куда-нибудь обязательно вставить…»
(Кстати, воспламеняющее колечко волос на шее он позаимствовал у своей первой жены. Эта каштановая виньетка на белой, нежной, почти еще детской коже так волновала юного Кокотова, что в минуты брачного партнерства он настаивал на таком телорасположении неопытной супруги, при котором завиток был ему тщательно виден. Однако Елена, воспитанная в строгой офицерской семье на лучших образцах деликатной советской киноклассики, усматривала в подобном позиционировании явное неуважение к себе как к женщине и личности, предпочитая встречаться с мужем в постели только лицом к лицу. На обидчивый вопрос, почему Кокотов с таким упорством всякий раз настаивает на реверсе, молодой супруг прямо ответить стеснялся и бормотал разные гуманитарные глупости.)
– И почему не признался? – горько вздохнул Андрей Львович. «Сказал бы про завиток, может, и не развелись бы!» – с поздним раскаянием подумал он, извлекая из гардероба нераспечатанные сорочки, добытые на распродаже еще вероломной Вероникой: голубую, фисташковую и черную.
После легкого приступа самоограничения автор «Беса наготы», учитывая наметившиеся отношения с Натальей Павловной, решил взять все три. Затем его мысли снова вернулись к сюжету будущего романа или повести.
…Итак, увидев вместо лица затылок, герой в ужасе бросается на постель и прячет лицо в теплой груди своей новой любви, а та, воспринимая это как искренний знак благодарности за первые успешные объятья, баюкает и гладит своего мужчину. Они не торопясь, со вкусом, дублируют обретенное счастье и затихают, обнявшись. А утром, проснувшись, он слышит: его новая подруга, издавая питательные звуки, хозяйничает на кухне. Остро доносится, окончательно пробуждая, запах свежезаваренного кофе с легким ароматом корицы. Он встает с мятого ложа и, стараясь не глядеть на портрет, смущенно ищет свои отброшенные вечор трусы, которые, как подсказывает даже небогатый опыт Кокотова, наутро могут оказаться иной раз черт знает где. Вдовец отыскивает пропажу и, одевшись, решается взглянуть на снимок. И что же? Ничего. Со снимка на него привычно смотрит покойная
жена, ни единой черточкой не укоряя за случившееся. Тут в комнату входит другая, она пышет счастьем ненапрасной ночи и отдергивает шторы, впуская в спальню массы света. Солнце ударяет в фотографию, и ему кажется, будто жена ласково улыбается, понимая и прощая…Придумывая все это, писатель одновременно мысленно рассуждал, какой одеколон взять с собой: давний «Богарт», которого осталось на донышке, или новый, нераспечатанный «Москино», подаренный подлой Вероникой к 23-му февраля позапрошлого года. Испытав те же приступы скаредности, как и при выборе сорочек, но учтя возможность дальнейших свиданий с Обояровой, он предпочел все-таки нераспечатанный. Напоследок Андрей Львович решил усилиться новыми черными кроссовками, джинсами и свитером якобы от «Труссарди». Примеряя его перед зеркалом, автор «Роковой взаимности» решил, что концовка с прощающей улыбкой портрета простовата…
Ломая голову над другим финалом, он сложил вещи в спортивную сумку, не забыв чай и зарядное устройство, затем перекрыл газ, тщательно выключил все бытовые приборы и вдумчиво закрыл дверь, ущипнув себя для надежности за руку. Дальше путь его лежал в редакцию «Железного века», помещавшуюся на проспекте Мира, близ угловой «стекляшки», где когда-то располагалась «Книжная лавка журналиста». Он хотел получить наконец гонорар за «Гипсового трубача» и взять номер журнала с рассказом, чтобы подарить Наталье Павловне. Но денег ему, конечно, не дали, объяснив, что вся «наличка» ушла на лечение Мреева, который к тому же в больнице сорвался с катушек и выпил разбавленного медицинского спирта. Хорошо еще, его собутыльниками оказались реаниматоры, они же и откачали потом Федьку. В прошлый раз Кокотову тоже ничего не заплатили, так как содержимое редакционной кассы отдали инспектору, пришедшему закрывать «Железный век» за нарушение правил противопожарной безопасности.
«Глупая, глупая царская цензура, несчастный, несчастный советский Главлит! – подумал тогда Андрей Львович. – Сколько изощренных сил они потратили на борьбу со свободой слова, с хитроумным эзоповым языком, с аллегорической фигой в глубоком кармане отечественной словесности! Угрожали и награждали, льстили и стращали, вычеркивали и вписывали, взывали к здравому смыслу и отчизнолюбию… А надо было просто поручить это дело пожарным. И – баста!»
Выпросив два журнала с «Трубачом», Кокотов позвонил Жарынину и договорился о встрече. Затем, выйдя из редакции, заглянул в ближайший универсам и долго выбирал вино для своей бывшей пионерки, явно понимавшей толк в дорогом алкоголе. Надо было найти достойный напиток и в то же время не утратить финансовую самодостаточность, и без того весьма зыбкую. Бродя вдоль стеллажей, уставленных сотнями бутылок, он испытал примерно то же, что и два часа назад в «Библио-глобусе». Бутылок, как и книг, было унизительно много. Исследуя ломящиеся от выпивки полки, автор «Знойного прощания», вообразил безоблачное гедонистическое завтра, когда жизнь человека станет вечным праздником, а смыслом существования сделается дегустация всех сущих сортов алкоголя, производимого на планете. Как же обидно будет умирать, сознавая, что, например, тобой еще не испита водка «джух-джах», которую в Малой Азии отуреченные потомки мидян гонят из странных цветков молодила кровельного…
Неожиданно Андрей Львович обнаружил закуток, где в корзине, похожей на большое гнездо, в соломе, лежали навалом бутылки – точно яйца, снесенные спившиемся птеродактилем. Оказалось, это – бордо 2003 года, почему-то продававшееся вполцены, правда, при условии, если возьмешь две емкости в одни руки. Обрадованный писатель схватил пару бутылок, на бегу усилился перцовочкой, солеными огурчиками и, с ужасом глядя на часы, метнулся к кассе.
…Когда запыхавшийся Кокотов садился в «вольво», припаркованный у станции «Алексеевская», Жарынин посмотрел на него так, словно соавтор опоздал не на полчаса, а как минимум на несколько культурно-исторических эпох.
От Звездного бульвара началась страшная пробка. Если бы в такой неподвижной толпе скопились пешеходы, они давно бы переругались между собой, перетолкались, передрались, учинив кровавую «ходынку», на полдня взволновавшую мировую телевизионную общественность. Но сидя в автомобиле, даже в самом плохоньком, человек чувствует себя почти дома. Как если бы одна из комнат его квартиры имела удивительное свойство отделяться от общей жилплощади, увозя хозяина по делам или развлечениям, а потом могла, воротившись, снова аккуратно встраиваться именно в то самое место, которое предначертано ей планом БТИ.
Машины медленно двигались, лениво перебибикиваясь. Иногда из какого-нибудь автомобиля выскакивал опаздывающий водитель и, по-дозорному приложив ладонь ко лбу, с надеждой вглядывался в выхлопное марево, вспыхивавшее зеркальными бликами. Но пробка, казалось, была навсегда…
– Как анализы? Нашли что-нибудь? – участливо спросил Жарынин.
– Нет, кажется, все в порядке. Просто так, невус…
– Ага, невус… – понимая, кивнул режиссер с тем же выражением, с каким давеча консультировал Мохнача, жаловавшегося на боль в боку.