Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гипсовый трубач

Поляков Юрий Михайлович

Шрифт:

— Беда, Эдуард Степанович, — голосом черного вестника взвыл Жарынин. — Беда! Изнемогает в алчных лапах рейдеров «Ипокренино»! Эта гавань чудесных талантов, всю жизнь бороздивших океан вдохновения…

— Обождите! Какая пристань? — нахмурился начфукс. — Часы ваши покажите! Все трое. Та-ак! Эти — нормально. Эти тоже нормально. А вам, — он исподлобья глянул на похолодевшего писодея, — можно бы и поскромнее!

— Виноват, — промямлил автор «Жадной нежности», сознавая, что позорно провалил задание Натальи Павловны.

— Володя, ты кого ко мне привел?

— Это, Эдуард Степанович, мои друзья: знаменитый режиссер Жарынин и э-э… видный писатель Кокотов…

— Кокотов? А ты Кокотову, который проходил по делу «Велес-банка», не родственничек?

— У того фамилия Крокотов — виновато поправил Дадакин.

— Да, верно! Молодец, Володя,

что привел! Знаешь: люблю творцов. Сам, как говорится, далеко не чужд… — Скурятин пожал гостям руки, усадил их и замолк, явно чего-то ожидая. — Ну, что там у вас?

— Беда, Эдуард Степанович… — снова завел шарманку Жарынин, сгустив трагизм до апокалиптического отчаянья. — Большая беда! Гавань талантов…

— Ясное дело — беда! — с неудовольствием оборвал его начфукс. — Ко мне с радостью не ходят…

Он посмотрел на депутацию с тем выражением, какое бывает у серьезного мужчины, если поутру жена, неприбранная, сонная, в бигуди, противным голосом требует немедленно починить туалетный бачок, подтекающий уже полгода. Вова из Коврова незаметно нарисовал пальцем в воздухе круг, напоминая режиссеру про диск. Но Дмитрий Антонович после двух заполошных фальстартов сник от естественного изнеможения организма и утратил всякую бдительность. Кокотов с огорчением подумал, что переупотребление алкоголя способно выбить из формы даже такого мастера человеческого общения, как Жарынин. А тут еще, точно специально, из замшевой куртки соавтора грянул «Полет валькирий». Скурятин окаменел. Хороший человек зажмурился в отчаянье, а Дадакин посмотрел на режиссера, как на серийного самоубийцу. Игровод, сунув руку в карман, попытался на ощупь выключить телефон, но не тут-то было: по кабинету неслась победная музыка крылатых дев-воительниц. Бедный Дмитрий Антонович наморщил лысину, побагровел, пошел пятнами, но мобильник не умолкал. В такие минуты невольно заподозришь, что все эти технические штучки давно уж обзавелись электронными мозгами и мелко мстят человечеству за потребительское отношение. Писодей понял: положение надо спасать, — и, преодолевая природную робость, исключительно ради Натальи Павловны, спросил хриплым от волнения голосом:

— Эдуард Степанович, мне, конечно, страшно неловко, но другого случая просто не будет…

— Что такое?! — Начфукс с недоверием уставился на писателя, опасаясь очередного взвыва про гавань талантов.

— Где, где можно достать ваш последний диск? В магазинах нет, я спрашивал… — взмолился автор «Сумерек экстаза» и сжался в ожидании ответа.

Жарынин, заткнувший наконец валькирий, выразил лицом такое изумление, будто заговорил не Андрей Львович, а бюстик Есенина на столе. Красная обиженная физиономия Скурятина просветлела, заинтересовалась жизнью и задышала той нежной отзывчивостью, какая случается у солидных мужчин, если юная, свежая, прибранная любовница заводит за ужином речь о новой шубке.

— И не достанете! — ответил он. — А предпоследний диск у вас есть?

— С русскими народными! — восторженно ввернул хороший человек.

— И с народными тоже. Разве достанешь… Но я слышал у знакомых, — соврал писодей. — Фантастика!

— А что же особенно понравилось?

Поняв, что влип, Кокотов незаметно глянул на Мохнача, а тот, поняв трагизм ситуации, произвел руками по полированной поверхности некое равнинное движение. У писателя было всего несколько секунд, чтобы сообразить: или «Степь да степь…», или «Среди долины ровныя…» Надо решаться… Пауза неприлично затягивалась.

— «Степь да степь…»! — бухнул Андрей Львович, как прыгнул в прорубь, — и угадал.

— Соображаешь! — тепло кивнул начфукс. — Хочешь послушать?

— Конечно! Скорей! Господи ты боже мой! — вскричали все, включая Дадакина, но исключая Жарынина, сникшего от осознания ошибки и падения содержания алкоголя в крови.

— Ну да ладно уж! — Скурятин взял со стола и сдавил один из пультиков.

Автоматически закрылись плотные шторы на окнах, в кабинете стало полутемно. Второй пультик отодвинул деревянную панель и обнажил огромный плазменный монитор. Третий включил видеомагнитофон, и на экране появилась волнуемая ветром степь, ковыли, курганы, высокое синее небо, задумчивые скифские каменные бабы… А посреди всего этого раздолья обнаружился большой симфонический оркестр с инструментами и пюпитрами, словно велением джинна принесенный сюда из ямы Большого театра. Знаменитый дирижер, чьи гастроли расписаны на пять лет вперед, церемонно пожал руку первой скрипке, сделал свирепое

лицо, затем женственно махнул палочкой — и со всех углов обширного кабинета полилась знаменитая мелодия. В кадр въехал расписной возок, запряженный тройкой вороных. На облучке сидел начфукс в синем армяке, подпоясанном красным кушаком, и похлестывал кнутом по сафьяновому сапожку. Из-под мерлушковой шапки выбивались золотые есенинские кудри. Мгновенье — и он запел неприкаянным природным баском, который так хорош в разгар дружеского застолья:

Степь да степь кругом, Путь далек лежит. В той степи глухой Замерзал ямщик…

Скурятин слушал себя, полузакрыв глаза и шевеля губами. Дадакин чуть покачивался на крокодиловых мысках, готовый улететь в горние сферы, подхваченный могучим пеньем шефа. Вова из Коврова блаженно улыбался, переводя восторженный взгляд с Кокотова на Жарынина, словно говоря им: «Как же нам повезло! Слушайте, слушайте! Такое бывает раз в жизни!» Писодей без труда изобразил благоговейное смятение, а чтобы выглядело натуральнее, твердил про себя голосом Обояровой: «Вы мой рыцарь! Мне та-ак с вами интересно!» Лишь Дмитрий Антонович, то ли от самолюбивых переживаний, то ли от тоски естественного происхождения, то ли от того и другого вместе сидел хмурый, не охваченный общим восторгом.

А жене скажи, Что в степи замерз, А любовь ее Я с собой унес…

Допел ямщик Скурятин, бросил голову на грудь, и возок медленно выехал из кадра. Проводив его уважительным взглядом, дирижер еще несколько раз взмахнул палочкой, а затем ласковым движением словно усыпил затихающий оркестр, который в следующую минуту растаял в воздухе. Остались лишь степь с перекатами ковылей, да забытый, трепетный лист партитуры у ног каменной бабы, скрестившей руки на животе.

— Еще, еще! — воскликнул хороший человек, захлопав в ладоши.

— Карузо! — ляпнул Кокотов и сообразил, что итальянец был тенором.

— Чего тебе еще? — очнувшись, ласково спросил начфукс.

— «Средь шумного бала»!

— Губа-то не дура! — Скурятин нажал кнопку пультика.

На экране возник Колонный зал, где роскошествовал великосветский бал. Высоко на ажурном балконе гремел оркестрик во главе с капельдинером, извивавшимся всем телом и размахивавшим смычком. Военные в парадной форме и статские в птичьих фраках кружили голоплечих дам с изящной сноровкой профессиональных танцоров. Меж летающих пар неторопливо скитался кудлатый, с начесанными бачками начфукс, затянутый в белые лосины и красный гусарский мундир с ментиком. Он безуспешно выслеживал таинственную даму в игривом маскарадном костюме, которая, закрываясь маской на палочке, пряталась от него, перебегая между колоннами. Могучий горельеф бюста и улыбчивое излишество губ выдавали в незнакомке Тамару Николаевну. Отчаявшись поймать лукавую скрытницу, Эдуард Степанович присел на оттоманку, устроил между колен генеральский живот и запел:

Средь шумного бала, случайно, В тревоге людской суеты, Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты…

Дадакин слушал, изнемогая от наслажденья. Мохнач, зажмурившись, мучительными движениями бровей переживал нежную печаль великого романса. Писодей млел, вспоминая, что он, оказывается, герой первых эротических фантазий Обояровой. Заметив неуместную самоустраненность соавтора, он склонился к Жарынину и беззвучно шепнул:

— Оправьте лицо!

И тот, как ни странно, повиновался. Слушая романс, Андрей Львович, возможно, из-за необычности исполнения, отметил одну странность стихов, прежде от него ускользавшую:

В часы одинокие ночи Люблю я, усталый, прилечь…

Ишь, ты — какой оригинал! Он, видите ли, прилечь ночью любит! А мы, грешные, значит, стоя спим, как лошади? Тут пенье закончилось, маска, мелькнув задом, едва вместившимся в кринолин, окончательно скрылась за колоннами, а гусар Скурятин, обхватив руками кудрявый парик, так и остался на оттоманке в лирической безысходности.

Поделиться с друзьями: