Глаз бури
Шрифт:
– Может, это из-за его мезальянса? Я слыхал…
– Может быть, но как понять? Соня к сословным различиям с детства лояльна, да и сама… Тут, должно быть, в этой девушке дело. Я ее видал. На вид – совсем ребенок, но лицо такое… запредельное… Как будто бы она уж что-то такое переступила, откуда назад дороги нет. Как Гриша того не видит – не знаю… Но это – пусть, их дело. Я – про Софи. Она по ночам мечется, кричит, и если я успеваю подбежать до того, как она окончательно проснется, то – говорит… Очень странные вещи… Про Америку, китов, шторма… Три дня назад она как будто бы что-то украла и убегала от фараонов. Еще какие-то странные вещи, которые никак не могут быть из ее жизни. У меня такое впечатление, как будто бы во сне она… она живет его жизнь… Признаюсь вам, Арсений Владимирович: иногда мне просто до черноты жутко! Скажите мне честно, как вы думаете, это пройдет? Я не спрашиваю, сможет ли она меня полюбить, но хоть позабыть-то его сможет?
– А что ж вы понимаете про любовь, Петя?
Глядя в черное окно, Петя заговорил медленно и без выражения:
– «Скачи во весь опор, лети, моя душа,Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный,Пускай хрустит костяк, плоть страждет,Брызжет кровь…Лети! Борясь, ярясь, зализывая раны,Скользя и падая…И поднимаясь вновь!»Помолчали.
– Да, это
Пожалуй, впервые на памяти Пьера Арсений Владимирович бранил молодежь и нынешние времена. Это уж само по себе стоило многого. На миг Петя заинтересовался настолько, что позабыл о собственных страданиях.
– А как же правильно? С любовью? – быстро спросил он, пока старик не сбился по обыкновению с мысли.
– В любви, голубчик, бывает только два случая. Одна любовь за жизнь, или – не одной. Вот так.
– А как же…
– Все остальное – влечение тел, или дружба, или уважение. Того, и другого, и третьего может быть много. А любовь, простите… И еще неизвестно, за счастье ли почитать тому, кого эта единственная находит. Без нее-то, право, спокойней живется…
– Значит, вы полагаете, что дружить со мной и уважать еще можно? – Петя выглядел слегка повеселевшим.
– Безусловно! – кивнул Арсений Владимирович. – Иначе она не согласилась бы на брак. Софья Павловна – по-своему очень честная особа.
– Да! – горячо подтвердил Петя. – Я тоже это очень чувствую!
– Ну так и идите, голубчик, к ней. Нечего вам тут со стариком рассиживать… – с нарочитой грубоватостью проворчал Арсений Владимирович.
Петя поднялся и неожиданно глубоко и гибко, едва ль не по-крестьянски поклонился старику.
– Спасибо вам!
– Ну вот еще, глупости! – смутился старик. – Иди, иди… Да дверь потише прикрой, не то Прохора разбудишь!
– Софи! Ты пишешь? Это здорово, поверь! – бодрый, наигранно бодрый голос Пети. – Но почему в пальто? Тебе холодно? Я сейчас растоплю печь, а ты сиди, сиди работай, не отвлекайся…
– Я ненавижу слова… – медленно произнесла Софи. – Их нужно так немного, даже мало, только тогда можно услышать и оценить каждое, а мы все множим и множим их, мешаем, добавляем новые, варим, словно в кастрюле, и скоро захлебнемся в похлебке из слов.
– Но если не слова, то что же? – растерянно спросил Петя. – Пантомима, как во французском театре?
– Молчание, Петя, молчание. Ты не думал?… К черту все. Уже поздно. Давай, пожалуй, спать.
– Как ты хочешь. Ложись, я сейчас уйду к себе…
– Почему уйдешь, Петя? Почему ты ночуешь там? Это же глупость! Мы теперь муж и жена. Нас венчал пьяненький попик, но, кажется, он сделал все правильно. Перед Богом и людьми… Я хочу, чтобы ты остался.
– Софи! – Петя замер («Только бы не начал ломать пальцы! – подумала Софи. – Господи, избавь!»). – Я, разумеется, думал. Когда-нибудь, да… Но теперь… Разве возможно…
– Отчего же невозможно? Гляди! Я высокая, у меня и живота не заметно. Ничего в том вредного нет, я у баб из деревни специально узнавала. Или… или ты брезгуешь мной… такой? Не хочешь со мной лечь? Тогда прости, конечно…
– Софи! – тихим, слегка задыхающимся голосом сказал Петя. – Ты говоришь ерунду. Разве я стал бы тогда… Я каждую ночь мечтаю… Представляю по-всякому. Как мальчик. Потом стыжусь…
– Чего ж тут стыдиться? – удивилась Софи. – Нормальное дело. Мы – муж и жена. Иди же сюда. Мне самой раздеться или ты хочешь…?
– Софи!..
– Да что ты заладил: Софи, Софи? Двадцать два года – Софи! Давай уже скорей, а то и вправду холодно!
….
– Ты – мой скиф! – сказала Софи и нежно погладила мягкие кудри мужа. Он еще не пришел в себя и дышал мелко и часто.
– Отчего… же… – скиф…? – прерывисто удивился Петя. – Они… кочевники… на кривых ногах, раскосые… скачут… едят сырое мясо, сыпят курганы… Я…
– Ты не тот скиф. Ты – другой. Сейчас… – Софи вылезла из-под одеяла, совершенно не стесняясь своей наготы, пробежала по комнате и склонилась над столом, листая страницы. – Вот, слушай: «Никогда вселенная не производила человека более мужественного, положительного, откровенного, человечного, добродетельного, великодушного, нежели Скиф. Ни один человек не сравнится с ним в правильности, красоте его лица, в свежести его кожи, в ширине его плеч, строении и росте. Он по природе далек от всякой хитрости и притворства; его прямодушие и честность защищают его от пороков. Ни один человек не питает такой сильной нежности к своим детям и близким, как он; у него врожденная уступчивость по отношению родителей и старших. Он быстр, точен в повиновении и верен…»
– Что это за бред? – удивленно воскликнул Петя. – Что ты читаешь?
– Это никак не бред! – давясь от смеха, возразила Софи. – Это строки из личного дневника Екатерины Великой! Ты понял?…
…
– Что же теперь будет, Софи, как ты понимаешь? – спросил Петя время спустя.
– Моя няня говорила: что-нибудь да будет, потому что никогда не бывает так, чтобы уж вовсе никак не было. Вот я так и понимаю…
– Разумеется, так… Но я имею в виду: с нами? Ты еще прежде, до всего, тревожилась: что мы с тобой будем делать? А теперь?
– Теперь мы будем с тобой жить, мой скиф. Так я думаю, – сказала Софи и поцеловала мужа.
Эпилог
Января 28 числа, 1891 год от Р. Х., Лондон
Милая Софи!
Мне не в чем оправдываться перед тобой, но отчего-то все время тянет, и я борюсь с этим желанием, которое суть отражение моей мелкой и в чем-то, должно быть, недозрелой натуры. Я долго была лишь твоей тенью, и теперь, вдали от тебя, медленно обрастаю собственным разумением и планами.
Однако, ты слишком многое сделала для меня, чтоб я могла умолчать. В предыдущем письме ты спрашивала меня, отчего мы не остались в Гейдельберге. Все было к тому, и Семен хотел того же. С учебой и даже работой для обоих устраивалось как нельзя лучше. Я нашла смехотворные причины, устроила несколько неловких сцен и сплела насквозь корявую интригу, и вот – нынче мы в Лондоне.
Рука не хочет писать, но иначе невозможно, и пусть ты знаешь – я не верю в смерть Михаила и льщу себе надеждой когда-нибудь отыскать его. Ты прогнала его от себя, поверила в его гибель, все решила и вышла замуж. Пусть так! И я могу сказать тебе.
Ты знаешь, я – насквозь городской житель. Васильевский остров и Петровская сторона – мои леса и лужайки. В Лондоне, кстати, я чувствую себя вполне хорошо, хоть и многие его ругают за копоть и смог. Дома и вправду все черные, но что ж с того?
Недавно, в России, минувшим летом, случилось мне выехать за город. За чем, почему – к делу не относится. Там я наблюдала такую картину. Мужики вознамерились спилить дерево – стоявшую особняком огромную липу. Чем она им мешала, и какие у них были касательно ее планы – Бог весть. Один сук у нее был сухой, а в остальном – могучий ствол, шумела зеленая, в полной силе крона. И вот они собрались в отдалении, приглядывались, обсуждали, как бы это сподручней сделать, а я вдруг поняла: она знает! Ты понимаешь, какой это ужас, Софи?! Вот она стоит, еще сильная, могучая, красивая, – и никуда не может убежать от них. Она дрожит всеми своими листьями и ветвями, но не может даже крикнуть, позвать, помолиться… А они собираются все вернее, и вот уже приближаются, лениво переговариваясь, идут к ней с пилой, вот первые острые зубья вонзаются в розоватую плоть… Я едва не бросилась тогда на этих мужиков, Софи! Но что б я им сказала?! Разве они смогли бы понять?!
Потом я два дня была как больная, все вспоминала убитую липу.
Софи! Там, на площади, когда он стоял один, рядом с погибшим другом… Все разбежались по сословным кучкам и каким-то душным идеям, ты пошла к своим, и все разом смотрели на него. Кто-то с любопытством, кто-то с презрением, но большинство – с досадливым равнодушием. Он был ни с кем, один, а следовательно, мешающий всем и раздражающий всех морок, которому надо исчезнуть. Тогда я как будто снова увидела эту липу, ее красоту, полную жизненных сил, и ожидание неминуемой смерти, которым были пронизаны ее последние минуты…
Он мог уйти, сдавшись, спасовав перед этими собравшимися на площади стаями. Но ты помнишь, он рассмеялся, как будто бы стряхнул с себя все. И поэтому я знаю…
Впрочем, я уже все сказала, и дальше тебе неинтересно.
Спешу сообщить, что у нас с Семеном все в порядке. Я готовлюсь слушать курс и подрабатываю ночной сиделкой, а Семен уже нашел себе службу в анатомической лаборатории, и нынче выбирает профессоров, у кого хотел бы учиться.
Пользуясь случаем, передаю горячий привет всем общим знакомым. Маменьке написала и отослала отдельное письмо. Еще раз спасибо за все.
Февраля 13 числа, 1891 г. от Р. Х., Санкт-Петербург
Дорогая Дуня!
Я, право, и вообразить не могла, что ты такой поэт, и так принимаешь на себя трагизм дарвиновской борьбы за существование. Впрочем, исполать тебе!
Коли Михаил действительно очередной раз всех надул, и тебе случится его разыскать, передай ему мои приветы и уверения, что шутка вышла отменной.
Но слишком-то надеяться я на твоем месте не стала бы. Нет смысла искать черную кошку в темной комнате. Особенно, если ее там нет. У тебя есть вполне определенное будущее, составленное, согласно нашему плану, из Семена, математики и прочих приятных и понятных вещей. Не стоит, я полагаю, отказываться от всего этого ради растаявших видений, пусть даже и оказавших на тебя инициирующее влияние. Впрочем, разумеется, поступай, как знаешь.
Спешу в свою очередь сообщить, что твоя маменька, Мария Спиридоновна, чувствует себя хорошо, с присущей ей терпеливостью переносит в меру вздорный характер моих родных и уже очень привязалась к Леше и маленькому Николаше. Недавно они втроем ездили в цирк (маман и Аннет цирк не переносят) и остались в целом очень довольны. Там был номер, когда по золоченой лесенке бежали наверх белые голуби. Николаша зашелся от восторга, а Леша вдруг заплакал и сказал, что это – земная аллегория рая. Каким бредом забита голова этого ребенка! Теперь только твоя мама может его успокоить и уговорить. У них там уже составилось премиленькое стариковское общество: Модест Алексеевич, Мария Спиридоновна, Наталия Андреевна… Заправляет всем Мария Симеоновна, петина мать. Меня она, естественно, пока на дух не переносит, но я не унываю, и не устаю ею восхищаться. Представь, женщина, в годах, двадцать лет вдовеет, но при всем том имеет отвагу жить так, как будто бы все на свете можно было объяснить, а у каждого отдельного человека нет и не было никаких непросчитываемых на счетах отношений с мирозданием. Удивительная старуха! Кроме вышеперечисленных, заезжает к ним и Густав Карлович Кусмауль. Они собираются в нижней гостиной, топят печь, пьют чай с малиновым вареньем и слушают его леденящие душу истории из многолетней практики полицейского следователя. Старый фараон, по-видимому, приглядывается к осиротевшей усадебке бабушки Саломеи, но то ли не хватает финансов, то ли с немецкой обстоятельностью хочет все взвесить…
Сестрица Аннет выглядит в этом старушатнике совсем бледной и одинокой. Впрочем, могла бы и обернуться как-то, ежели б по-настоящему захотела. Ирен, напротив, одиночеством не тяготится, живет в мире книг и читает в свои пятнадцать лет уж такие сочинения, что всерьез опасаюсь за ее рассудок. Надо вытаскивать девчонку из ее раковины, покуда не поздно, и это стоит в моих планах на ближайшее будущее.
Я занята по горло свалившимися на меня делами. Кручусь до ночи, а после валюсь в постель или еду под Лугу, часто засыпая прямо в санях. Просыпаясь наполовину дорогой, вижу вокруг какой-то полусказочный, полуреальный мир. Пронзительный скрип снега под полозьями, черный волшебный лес, освещенный безжалостной луной, похожей на серебрянную луковицу, и какие-то фиолетовые тени-звери, бесшумно несущиеся параллельно дороге, то нагоняющие сани, то вновь отстающие…
Пока здоровье такой режим вполне позволяет, а далее – поглядим. Петя – настоящее чудо, как всегда буднично суетлив, возвышен душой и прозрачен глазами. Его мягкие, добрые локоны мне хочется накручивать на палец вместо своих – неприветливых и железно-пружинных.
Просочившись в виде слухов, вся эта история страннейшим образом преломилась в нашем так называемом «свете». Ты помнишь, как ненавидели и презирали Михаила все эти дамы и господа? Я – помню отлично. Теперь он представляется там же едва ли не мучеником. Подробности его детства и юности обретают характер апокрифических историй и рассказываются с применением батистового платочка. Баронесса Шталь за жестокое обращение с несчастным младенцем подверглась почти всеобщему остракизму. Впрочем, ей, кажется, уж все равно. Ефим Шталь, напротив, оказался вдруг страдающей стороной, потерявшим разом всю семью, и едва ли не распускателем всех этих сопливых стенаний и историй про Михаила. Единственный человек, который с ним решительно порвал – Константин Ряжский, за что и заслужил мое вечное уважение. Зинаида К. отчего-то ходит в трауре (впрочем, он ей весьма идет). Ксения, опять же по слухам, на последнем спиритическом сеансе вызывала дух Михаила Туманова и спрашивала, как ей дальше жить. Дух явился и посоветовал немедленно, пока не поздно, завести любовника. Кажется, даже прямо порекомендовал Константина, ссылаясь на общность его с Ксенией интересов. Я от всего этого злюсь или куражусь, в зависимости от настроения. Впрочем, ежели я была бы менее жесткой и более угодливой, могла бы, кажется, легко обратиться в «жертвы». Но я такова, какова есть. Потому – меня как всегда все осуждают. Прикинь и посмейся: недавно в одной из гостиных милая Кэти, глядя правым глазом куда-то мне за левое ухо, произнесла гневный монолог на тему о том, что я чего-то не допоняла в тонкой душе Туманова и не поддержала его в трудный момент.
Мой новый роман Элен советует назвать по аналогии – «Петербургская любовь», но я более склоняюсь к тому, чтобы поставить акцент на инициирующей точке – «Глаз Бури» – одновременно и камень, вокруг которого завертываются события, и мертвая зона в середине шторма, в обманчивой тишине которой герои ухватывают-таки отпущенный им кусок покоя и личного счастья. Матрена и Оля сетуют на отсутствие острых социальных сцен и ярких картин угнетения рабочих капиталом. Иннокентий Порфирьевич желает побольше назидательности и нравственных уроков для молодежи. Кэти просит подробных и обстоятельных любовных объяснений. На всех, понятно, не угодишь, главное – избавиться от лишних слов. А в целом стремлюсь сделать так, как в самой жизни – всего понемногу. Что выйдет – посмотрим.
Привет и самые лучшие пожелания Семену. Остаюсь с любовью -