Глаз бури
Шрифт:
– Михаэль, ты что, все еще ногти грызешь? Как раньше?
– Сами ломаются. Что ж мне, маникюр делать?
– «Быть можно дельным человеком, и думать о красе ногтей…» – ваш поэт сказал, между прочим.
– Бог с ним, – Туманов передернул плечами. – Не люблю поэтов. С недавних пор – еще больше невзлюбил.
– Поэзия украшает жизнь. Жалко, я не могу хорошо перевести тебе стихи индийских поэтов. Они говорят про любовь. Это красиво.
– Любовь – ерунда. Стихи тоже. Есть расположение обстоятельств и обычных человеческих чувств. Они все определяют.
– Тебя снова кто-то обидел? Да еще хотели убить. Вот этот шрам? Я думала, ты опять подрался в трактире на окраине. Мой бедный Михаэль… А как поживает та девушка, что я послала к тебе?
– Лаура? Вроде все хорошо. Прасковья ею довольна. Клиенты тоже. Тихая, послушная, лишнего слова не скажет. Я не понял: почему она не подошла тебе?
– Есть вещи, которые западные мужчины понять не могут. Ты необыкновенный мужчина, поэтому я попробую тебе объяснить. Лаура жила в семье. У нее уже есть какие-то представления о жизни. Мне пришлось бы ломать их, строить заново. Мне это не надо. Потом. В твоем заведении главное – что? Карточные столы. Рулетка. Игра. Там – страсть, там – восторг, ненависть, разочарование.
– Не скажу. Потому что сам не знаю. Действительно, это что-то специально женское. Не уверен даже, что мне следует это знать.
– Я всегда говорила, что в тебе есть мудрость. Она сродни мудрости камня или греющейся на этом камне змеи… – рассмеялась Анна Сергеевна.
– Ты говоришь, что мои комплименты отдают привозом, а твои так просто не для моего ума, – усмехнулся Туманов.
– Ты уверен, что это комплимент? – Анна Сергеевна кокетливо хихикнула, повела глазами, но тут же снова нахмурилась. – Ты говоришь: ждать и ничего не делать?
– Тебе – ждать. Делать буду я. Скорее всего, это кто-то из моих, а не твоих врагов. Причем, из ближнего круга, раз знает про тебя и мои с тобой отношения. Не простой – иначе не был бы задействован помощник пристава. Можно думать, Анна Сергеевна. Можно искать. Не волнуйся – Туманов поищет…
Выходя, Туманов увидел через дверь сидящую за столом даму в шляпке с лиловыми перьями и с такой же вуалью. Все та же Настя в разноцветной блестящей накидке поверх горничного платья раскладывала ей карты. Другая девушка подавала им чай и нераспечатанные колоды.
«Женский мир, – подумал Туманов. – Тем паче – мир Саджун. Никогда не пойму, как он устроен, кто в нем кто. Может, и к лучшему. Зачем мне?»
Глава 4
В которой Элен Головнина пытается оберечь подругу от опрометчивых поступков, а Софи Домогатская пребывает в имении Гостицы, в кругу родных, и беседует со своим женихом
Сентября 20 числа, 1889 г. от Р. Х.
Санкт-Петербург
Здравствуй, милая моя Софи!
Все время думаю о твоем положении, и о том, чем тебе помочь. Большинство людей сегодня (ты знаешь это лучше меня) живут не идеями, не мыслями, и даже не страстями, а слабо колышущимися (как водоросли на дне тихой речки) инстинктами. И я, в сущности, такова. Знаю, будь ты здесь, рядом со мной, ты стала бы отговаривать меня, спорить, но ведь я чувствую так, а чувства – что ж обсуждать? – они либо есть, либо нет, и от обсуждения или спора не денутся никуда. Ты – человек иной породы, иного призвания. Тебе мало просто созерцать жизнь, мало даже участвовать в ее величественном кругообороте, как участвуют в нем трава, береза, ворона, крестьянская девушка, скорняк-ремесленник или гоголевский чиновник, тебе хочется непременно построить что-то, оставить позади измененным, преобразованным… Я, из глубины своей смиренной лени, поражаюсь вашей смелости: откуда тебе (и другим, подобным тебе) знать, что и куда следует изменить? Или это не имеет значения? Порою от умных вроде бы людей слышу так называемые революционные речи: сперва надо сломать все, расчистить место, а потом уж искусственно насадить дивные сады свободы и иных каких-то радостей…И от тебя слыхала я нечто подобное. А доводилось ли тебе в твоей деревенско-усадебной жизни наблюдать регулярные сады, за которыми по той или иной причине перестали ухаживать? Помнишь, как скоро превращаются они в трудно-проходимые заросли ивняка, орешника и одичалых разросшихся кустов и деревьев? Как быстро повилика, чертополох и лебеда побеждают геометрические клумбы и нежные садовые цветы, привыкшие к постоянному поливу и трепетному надзору садовника? Не то ли произойдет и с «дивными садами свободы» и с людьми, которые, по предположению «передовых людей», станут их насельниками? Нельзя быть нигилистом, не имея в виду планов грядущего строительства. Ты скажешь, что планы имеются. Но не есть ли они все те же, не устойчивые ни к какой природной грозе, сады для человеков? И кто ж будет садовником?
Подумай, Софи, не проще ли покориться пусть не Богу (в которого ты не веруешь), а пусть Природе (оборотясь к дарвинисму, так тобой уважаемому), в которой столь мудро все устроено, что каждой былинке есть свое место? И жить мирно в согласии с этим устроением? Тогда многие вопросы, которые сейчас тебя мучат, отпадут сами собой. Что «природно» в твоем нынешнем возрасте и положении? Надобно ль отвечать? И когда ты, Софи, слушала советов? Разум, а не чувство – твоя сильная сторона. Следуй же ему, и он тебе подскажет правильный шаг, согласный с природой и качествами твоей натуры. И передай мой поклон Петру Николаевичу. Он – милейший человек, редкостной образованности и поистине ангельской терпимости.
А о Туманове забудь, заклинаю тебя. Я думаю, ты права – винить его не за что. Наоборот – он одолжил тебя, показав тебе во всей красе свою подлинную натуру – низкую и подлую. Когда б не этот «счастливый» эпизод, сколь бы ты еще могла заблуждаться, и как далеко бы все зашло? Благодарность Иннокентию Порфирьевичу, «человечку-лисе», как ты его называешь! Вот пример – благородного человека узнаешь в любом звании! Коли он надумает расстаться со своим «благодетелем» (или тот погонит его за описанную тобой историю), то может обратиться ко мне, я умолю Васечку составить ему хорошую протекцию. Он ведь из духовной семьи – правильно я тебя поняла?
По собранным мною помаленьку сведениям, нет такого греха, которому Туманов не отдал бы должное в свое время. Он занимался и ростовщичеством, и скупкой по случаю векселей, и продажей компрометирующих сведений, которые сам же и добывал весьма нечистоплотными, как можно понять, методами. Весь свет его ненавидит, но заискивает перед ним, не из-за денег даже, а из-за той грязной информации, которою он, по предположениям, единолично владеет. Быть бы ему уж давно под судом, когда б известные люди не боялись сопутствующего вскрытия этих корзин с грязным бельем, каковое имеется в биографии почти каждого светского человека (меж которыми святых и подвижников, как ты знаешь, не бывает). К тому же будет задета честь многих женщин, о чем я тебе уже писала… Для Туманова же понятие чести женщины не существует вообще (об этом ты теперь знаешь доподлинно). К слову сказать, одна из его близких и давних подруг – содержательница гадательного салона, в котором основные (и крайне дорогие) услуги оказываются помимо карт и кофейной гущи. Подробности мне узнать трудно (мужчины, сама понимаешь, о таких вещах не распространяются), но вроде бы это что-то потрясающее. Кокотки и сама мадам с уклоном на Восток, со всеми странностями и особенностями восточной любви… Понятно, что и сам Туманов не чужд увлечений своей подруги (она уж сильно не молода, но ее девушки, по слухам, прекрасно обучены доставлять мужчинам всевозможные удовольствия…) Что ж тебе еще, чтоб навсегда отвратить тебя от этого омерзительного, опасного, низкого человека?
Нежно обнимаю тебя. Безмерно скучаю без наших разговоров. Хотя я с тобою часто не согласна, но любая наша беседа для меня – как глоток воды в летнюю жару. Разговоры знакомых дам и девиц – так порой скучны (хоть и естественны, в том именно ключе, о котором я тебе говорила. Песнь сверчка за печкой – успокаивающа и природна. Но слушать ее день за днем, год за годом…) Ах, Софи… Ты даже сама не понимаешь, какое ты чудо…Надеюсь вскоре получить от тебя утешительные вести. Вся семья шлет тебе поклоны и приветы.
– Ах, Софи, какое же она чудо! Как чудесна, ей-Богу! Ведь она же чудо, чудо! Скажи! Позволь услышать из твоих уст! – Софи сидит в библиотеке, в глубоком, покойном кресле, Гриша – у ее ног, держит ее руку в своих, заглядывает снизу в глаза. – Ты нехорошая, нехорошая, нехорошая! Я три дня ждал случая с тобой поговорить, третьего дня, вчера хотел уж ехать к тебе опять, вместе с Тимофеем, да маман меня не пустила, из приличий, велела занимать гостей… А теперь ты приехала, и бегаешь меня, я не могу тебя застать тет а тет, чтоб высказать мое сердце, которое трепещет от счастья…
– Погоди, Гриша, – Софи морщит высокий лоб, протягивает Грише синюю с золотом чашку, из которой пила чай. Гриша ставит ее на столик, снова берет руку Софи, прижимает ладонью к своей щеке. Щека пылает, как будто с мороза. – Ты совсем меня запутал. О чем ты говоришь – я не пойму. Почему я бегаю? Я, как взошла вчера, не видела минутки свободной, все говорю, пожимаюсь, целуюсь, опять говорю… Ты ж знаешь, как мне все это чуждо… Вот, нашла укромный угол, присела – и тут ты с упреками… В чем я провинилась? Что с тобою стряслось?
– Я счастлив, Софи, понимаешь?! Я счастлив! Я не виню тебя – как ты подумать могла?! Наоборот, я должник твой навеки. Если бы не ты, мне б никогда не довелось узнать ее… ЕЕ!
– Да кого же?
– Грушеньку, Грушеньку же! Аграфену Эрастовну! Неужто ты не догадалась еще? Ты же всегда меня видела насквозь…
– Гриша! Господь с тобой! – Софи некрасиво оскаливается, отталкивает Гришину руку. – Что тебе в ней? Ты знаешь ли…
– Знаю, все знаю… – Гриша, не обижаясь, садится на ковре, обхватив руками колени, мечтательно жмурится. – Она из бедной семьи, почти нищей. Отец умер давно, пенсии не хватало, а мать – самодурка, все делала вид, что они состоятельные, не отпускала прислугу, давала обеды… Боялась, что все прознают про их бедность. Вот Грушеньке и пришлось…
– Что – пришлось?! Она тебе рассказала?!!.. И ты…
– Да, да… Она служит в компаньонках у старой дуры-графини, не доедает, отсылает матери и братьям каждую копейку…
– Значит, Груша сказала тебе, что она – компаньонка графини?
– Да, да. А ты разве не знала?
– Да н-нет. Не пришлось.
– Но какова же она… Эта скромность, застенчивость, чистота… Доверчивость и восприимчивость ко всякой мысли, идее… Прости, Соня, ты знаешь, я очень уважаю твои взгляды, твой круг… У нас в университете тот же кружок, но…Все это равноправие, избирательные права, политические свободы – но куда ж деваться от поклонения Красоте, Чистоте, Невинности, пред которыми от веку повергались ниц царства и монахи, гении и злодеи? Если женщина будет стоять наравне с мужчиной, то что ж это значит? Кому поклоняться? Кому посвящать подвиги, чьим именем творить? Ведь и Бог для многих нынче – пустая абстракция… А я верю, что в каждой женщине живет древняя богиня… Именно в женщине…Зачем же? Вот эта твоя подруга – Матрена, которая велит себя Мариею звать, она же умница, и собою, если всмотреться, вполне недурна, но манеры, наряды… И для чего ж у нее вечно юбка пеплом посыпана, а плечи – перхотью…
– Довольно, Гриша! – Софи встала и теперь глядела на брата сверху вниз. – Если бы ты знал, как ты ошибаешься! Во всем, во всем… И я не позволю тебе чернить Матрену. Она пусть не с бальной картинки, но собственным трудом живет, мыслит, печатается в журналах, ее уважают, а ты покудова еще ничего не сделал, и судить не можешь… А даже если б и сделал… Ты уверен, что видишь так, как оно на самом деле? Что то, что ты принимаешь за белое, на самом деле не является черным и наоборот?
– Что ты хочешь этим сказать, Софи? – Гриша тоже вскочил и теперь стоял перед сестрой навытяжку, как на параде, упрямо выставив невеликий подбородок, покрытый нежным светлым пушком. Ноздри их одинаково раздувались, при почти равном росте (Гриша лишь чуть выше) взгляд уперт во взгляд. – Ты будешь Грушеньку чернить, что б я… Ты ли это? Не ты ль говорила, не ты ль писала, что любовь выше всяких условностей и сословий! Или теперь, как дошло до дела, до применения взглядов, вся твоя широта тут же испарилась, как утренний туман?
– Гриша! О чем мы говорим?! – Софи стиснула руки, говорила медленно, едва сдерживаясь, чтоб не завизжать. – Какая любовь?! Ты видел ее всего один раз в жизни! Ты ничего о ней не знаешь…
– Я знаю довольно. И того, что я увидел сердцем, тебе, с твоим расчетливым разумом не увидать никогда! Да, на твой вкус она не слишком умна, на маменькин – низкого рождения и положения, но речь-то идет обо мне! Обо мне, слышишь! И я не позволю… Какой я болван! Прибежал разделить радость! К тебе! Хотел позвать ее сегодня… Она отказалась… Хорош бы я был… Она почувствовала… Как она тебя превозносила! Ты – ее кумир, твой роман – Евангелие чувств… Какая глупость! Бедняжка…