Глинка
Шрифт:
И, сдерживая раздражение, Глинка повторил барину Толстому все то, что некогда объяснял крепостному кучеру своему Игнату Саблину.
— Сусанин за отечество стоял, за себя… Иначе и Рылеев не написал бы о нем!
И больше не пускался в спор со столичным музыковедом, так и не открывшись ему вполне в своем замысле.
Они заговорили о боях итальянской армии с отрядами Гарибальди, о карбонариях, о том, что происходит во Франции. И придет ли когда «успокоение народов».
После ухода Толстого, как обычно стремительно и неожиданно, нагрянул Соболевский. Он объезжал Италию и только что вернулся в Рим.
— Мимоза! — кричал он, сжимая Глинку в объятиях, веселый и пышущий здоровьем. — Маленькая моя
— Веселюсь! — врал Глинка. — Начал волочиться за красавицами. Всю печаль побоку!
— Ой ли! А почему бледен, Глинушка?
И Глинка, смешно наклонив голову набок, отвечал пискливо, подражая одному из встреченных им на площади цирковых шутов, изображавших римских святош:
Бедненькому Глинке Только бы молиться,
Будет без заминки Весь он день учиться…
— Как я рад тебе! Правду говоря, такая наступает тошнота от серьезности, что хоть иди в игорные дома. А тут еще у богомольной Зинаиды Александровны Волконской совсем Духом «возвысился».
И два дня, пока был Соболевский в Риме, они провели вместе, бродя по улицам и площадям, заглядывая в трущобы и во дворцы «святого города», танцуя на каком-то карнавале и с молитвенным видом провожая в монастырь уличную певицу, оказавшуюся монахиней. Поистине отдохновенны, хотя и греховны, были эти два дня.
Был конец октября, когда вместе с Ивановым Глинка выехал в дилижансе по намеченному пути дальше, в Неаполь. Первого ноября он сидел на берегу Неаполитанского залива и любовался отражениями далеких отсюда гор Сорренто, полупрозрачных, подобно опахалам. Воздух был настолько прозрачен, что красноватые домики и мирты, посеребренные солнцем, приобретали здесь особую отдаленную четкость, словно и они были отражениями зеркальной и недвижной поверхности моря. Проходил рыбак в дырявой шляпе, которую, однако, он ни перед кем не ломал, брели девушки, с пленительной небрежностью закинув длинные свои смоляные косы. Люди здесь казались свободны и осенены спокойным достоинством. Казалось, чувство присущей этому берегу вечной, незыблемой красоты делало человека подтянутым и безотчетно счастливым. Глинка сидел на берегу, и его охватывало ощущение простора и светлой покоряющей себе тишины, какое приходит внезапно при восхождении на гору.
Только мусорная свалка в конце бухты превращала эту землю в нечто страшно обычное… Туда из города, не смея обронить мусор, дробно бежали приученные ослики с большими корзинками на спине. Осликов встречал почтенный старик в черном халате, похожий на монаха, — хранитель чистоты в городе.
Глинка, уходя с берега, видел, как ослики стояли в очереди к старику и дремали, переступая в дреме ногами с маленькими копытцами, похожими на стаканчики. Жизнь города проходила здесь на глазах у всех. На улицах обедали, стирали, спали и молились. Было очень тепло, и в домах жили мало.
Дом, где остановился Глинка, принадлежал монаху. Монах благословил Глинку и Иванова, двух своих жильцов, взял с них деньги, передал им ключи и удалился, пообещав прийти через месяц. Дом был небольшой, уютный, с палисадником, в котором на дереве покачивалась скворечня, похожая своей формой на скрипку.
Иванов завел знакомство с учителем пения Носсари и со знаменитым Рубини.
— Рубини сказал, что я беру нотою выше его, — хвастался Иванов Глинке.
И вскоре сообщил:
— Михаил Иванович, я познакомился с художником, который берется меня представить королевскому двору. Михаил Иванович, счастье-то какое! Что же вы молчите?
— Молчу, Николай. Думаю, к добру ли это?..
— Ну вот, Михаил Иванович, вы всегда в чем-то сомневаетесь, можно подумать, что даже завидуете…
Глинка вспыхнул. Не пора ли отчитать Иванова
и запретить ему говорить с ним таким тоном. Успех кружит ему голову. Но голос Иванова нравится и Глинке, и хочется быть снисходительным к певцу… К тому же разве не лестно Иванову, что говорят о нем итальянцы?Он промолчал.
Вечерами они вдвоем бывали у актрисы госпожи Фодор-Мейнвиель, дочери скрипача-виртуоза Иосифа Фодор, переселившегося из Франции в Россию. Его знал Петербург. Госпожа Мейнвиель отлично говорила по-русски, манерой вести себя походила больше на русскую уездную барыньку, чем на итальянскую актрису. Она недавно оставила сцену и поселилась с мужем в Неаполе. Мейнвиель, женившийся на ней в Петербурге, рассказывал русским гостям анекдоты о России, о том, что случилось с ним якобы при Павле Первом, — с намерением удивить и рассмешить… Но смешного, собственно, было мало. Господин Мейнвиель не знал Россию, хотя и жил некоторое время в ней. Глинка скучал и ждал, когда он замолчит и в разговор вступит его жена. Тогда можно будет попросить ее что-нибудь спеть.
Госпожа Мейнвиель пела непринужденно и так ловко «выделывала трудные пассажи, как в Берлине немки вяжут чулки во время разных представлений, не проронив ни одной петли» — так говорил он позже о ее пении.
Впрочем, пела она мило, умело, но и только!
Иванова она учила не без пользы, придерживаясь метода, принятого Носсари, требуя мягкого и отчетливого исполнения, и останавливала, когда Иванов, любуясь своим голосом, пел слишком громко и высоко.
Любимым театром Глинки в Неаполе был маленький и бойкий театр, зданием своим похожий на цирковой балаган. В нем играли на свой лад, подчас импровизируя тексты на неаполитанском наречии с помощью пульчинелло[4] и сама необычность и самобытность толкования уже известных пьес привлекала сюда Глинку.
Бывая в этом театре, Глинка утешительно думал о том, как неправ автор романа «Музыкальный шарлатан», доказывая, что народное сознание итальянцев усыплено музыкой…
В декабре вместе с Ивановым предпринял Глинка восхождение на Везувий. В Неаполе моросил дождь, а на вершине вулкана неистовствовала лютая пурга. Небольшая гостиница для туристов оказалась заселена, ночлег предстоял под открытым небом. Пришлось возвращаться в город. На беду в коляске, на которой добирались они до Неаполя, сломалось колесо, и нужно было некоторое время идти пешком. К частым недугам — бессоннице, а в последнее время нервной сыпи на коже — прибавилась простуда. Все это принуждало к бездействию, а бездействие усугубляло страдания.
Позже, вспоминая о днях, проведенных в Неаполе, Глинка писал:
«Страдал я много, но много было отрадных и истинно поэтических минут. Частое обращение с второклассными, первоклассными певцами и певицами, любителями и любительницами пения практически познакомило меня с капризным и трудным искусством управлять голосом и ловко писать для него. Носсари и Фодор в Неаполе были для меня представителями искусства, доведенного до совершенства (plus ultra); они умели сочетать невероятную (для тех, кто не слыхал их) отчетливость с непринужденною естественностью (grace naturelle), которые после них едва ли мне удастся когда-либо встретить… Даже в пении Пасты были не без некоторого рода претензии на эффект!»
Он не раз вспоминал Дидину. Если в Неаполе его привлекала простота, более целомудренная и строгая, чем где-либо, то олицетворением этих качеств в человеке была для него Дидина. Впрочем, ему меньше всего хотелось ее сравнить с кем-нибудь!
Без нее он был одинок в Милане, а вскоре расстался и со своим спутником.
— Михаил Иванович, выслушайте мою покаянную, — начал однажды Иванов с дрожью в голосе, и полное холеное лицо его вдруг покраснело. Глинка заметил, что Иванов никак не решится что-то ему сообщить.