Глинка
Шрифт:
Миша возвращался домой и спрашивал мать, чуть смущенно и как бы невзначай:
— А про грозу есть песни?
— Поют! — тихо отвечала Евгения Андреевна.
Ей было невдомек, какое чувство тревожит мальчика.
— А про сады?
— Ну конечно и про сады.
— А ты спой или сыграй.
Евгения Андреевна подходила к клавесину и играла что-нибудь по нотам Моцарта. На поднятой крышке клавесина была изображена какая-то томная дама, играющая на клавесине, и возле нее под ангелочка — белокурый пухлый ребенок.
Миша молчал, явно недовольный. Он так любил игру матери, но сегодня чего-то в ней не хватало… Он зрительно представлял себе грозу, сад, старика садовника и теперь в музыке хотел услышать то же… Странная,
Он зачастил ходить в деревню, стал тихо, словно подкрадываясь, появляться на посиделках, в часы, выпрошенные у няньки перед сном. «Барчонка» пристраивали между собой в самой середке, на скамье возле избы. Он знал уже песни, которые поются в народе, и как поют песню, а главное, как зарождается песня… Позже он понял, сколь метко и правильно говорят в народе о певцах:
Первую песенку зардевшись поют,
Вторую песню па плечах несут,
А с третьей уже налегке идут.
При нем и впервые пели, робко и действительно зардевшись лицом, и натужно, надрывая голос, словно на плечах Несли песню, и легко, привычно, радостно… С малых лет Миша почувствовал, с каким торжеством и ответственностью берутся за песню, сколь дорожат ею.
Настя скоро вышла замуж и выбыла из «спальных покоевок», из круга людей, приближенных к бабушке Фекле Александровне.
Бабушка сказала как-то, что Настя глупая, и Миша остро встревожился за нее: разве красивая может быть глупой, да еще с таким голосом? Он долго не соглашался с этим, не споря с бабушкой, но обиженный ею. Ему на долгие годы запомнился волнующе-чистый голос Насти, мягкий округлый жест, каким она перекидывала русые свои косы, и даже шорох ее платья, в котором она сидела среди сенных девушек за прялкой. Однажды он застал ее в кладовой наказанной: она стояла на коленях на мешке с гречей, стояла долго, всю ночь. Тихо и как бы жалеючи его, улыбнулась ему. Он пошел к бабушке и расплакался.
— Чего ты? — спросила Фекла Александровна.
— Отпусти Настю, — сказал он сквозь слезы.
— Она просила тебя об этом? — насторожилась бабушка.
— Нет, нет! Она ни о чем не просила. Я хочу, чтобы ты простила ее.
— Она утащила для мужа клубок шерсти на чулки! — сказала бабушка. — Она воровка, ты не должен любить таких.
— Ах, бабушка, как она поет! — ответил мальчик, не вникая в то, что рассердило Феклу Александровну. — Клубок шерсти к тому же — такая безделка, разве можно наказывать за такую кражу?
Он продолжал просить за Настю, и бабушка отпустила ее, сказав ей:
— Будешь приходить ко мне наверх, к внучку, петь ему. Только смотри у меня!
Что смотреть, зачем смотреть — было непонятно.
Миша принес к себе в комнату тазы, кувшины, медные ступки и бил в них, пробуя воссоздать полюбившиеся ему звуки колоколов, церковного благовеста.
За этим занятием застала его Настя. Она покосилась на мальчика и с безразличным видом сказала, глядя куда-то в угол:
— Барыня велела мне петь!..
— Нет, не надо! — ответил он тут же, капризно поморщившись. — Ты иди, Настя, иди…
И как взрослый прибавил, не без важности:
— Я тебя не неволю.
Настя помялась у дверей, вздохнула и села на пол. Ей было неудобно уходить, как бы ослушаться барыню, и еще того неудобнее начинать петь… И тянуло к дреме после бессонной ночи, проведенной в чулане.
Чуть качнувшись и покусывая кончик передника, поднесенного в смущении к лицу, она шепнула вялыми губами:
— Может,
сказочку прикажете? Может, рассказать что?..— Сказал — и уходи, — повторил мальчик непримиримо. Но, заметив смущенный вид Насти, снисходительно спросил — А что ты знаешь о Сусанине, который в нашей деревне жил, когда-нибудь о нем слышала?
— О Петре Сергеевиче? — удивилась она. — Он песни складывал, и как хорошо!
Лицо у нее засветилось при воспоминании о нем и ожило. Она поглядела на Мишу расширившимися ясными глазами и потупилась, усомнившись вдруг в том, сумеет ли она рассказать мальчику о старике.
— Это дело, как бы сказать тебе… не господское, не барское, а наше… И грех о старике Петре впустую судачить, — строго произнесла Настя. — Лучше я тебе о Бове-королевиче…
— Нет! — перебил ее мальчик, со странным и, как показалось ей, злым упорством. — О Бове без тебя знаю, — о старике Петре! И впустую не говори, а то велю тебе к бабушке идти, и опять будешь…
Он не договорил, пожалев ее. Она догадалась: «Опять будешь наказана», — хотел он сказать. И поняла, что он просил за нее бабушку, что он ждал ее прихода, ее песен и теперь не из забавы выспрашивает о Сусанине…
— Милый ты наш, дорогой ты наш! — растроганным и приплакивающим голосом начала она, радостно глядя на мальчика. — И как это у господ нынче дитя такое уродилось, и все-то тебя до песен и до горя нашего тянет! Ведь горя в тех песнях старика Петра не счесть, и не думал, не гадал он, что ты его горе вспомнишь! Что ж, отведу тебя к внукам его, отведу и скажу, чтобы не таили от тебя своих песен. А тебе нынче одну его песню спою, по памяти — жаль, поправить некому…
Она спела ему то, что он уже слыхал в деревне, но мальчик не признался в этом и, дослушав песню до конца, сказал, пугая ее своей серьезностью:
— А теперь иди!
И опять принялся бить в медные тазы и ступки, а потом долго сидел углубленный в мысли, о которых не сумел бы рассказать взрослым, и удивил Полю, пришедшую к нему в комнату, тем, что тут же сказал ей просительно:
— Ты поиграй, Полюшка, поиграй у себя, не мешай мне…
И она, чуть не заплакав, убежала, не понимая, что с ним и чем она помешала ему.
А утром, когда поднялась к нему Настя, он был уже одет, причесан и быстро сказал ей:
— Ну, идем.
— Куда? — не поняла она.
И мальчик, удивившись ее забывчивости, произнес:
— Как куда? Ты же хотела меня отвести к внукам старика Петра…
Девушка смутилась, — вчерашний день был ей загадочен, но, овладев собой, ответила:
— Не рассердилась бы на нас матушка Фекла Александровна… Пойдем, милый, задами и не торопясь, гуляючи. Так оно удобнее!
Он шел с детской важностью, отнюдь не желая от кого-то прятаться, и опять следил за тем, как менялось доброе ее лицо, становясь все более грустным и открытым по мере того, как они приближались к деревне. Стояло июньское утро, парное и теплое после ночного дождя. Он был в толстом суконном пальто — маленький, тихий увалень, не посмевший выйти из дому налегке, и до чего же иной, статной и красивой, казалась ему сейчас Настя в одном полотняном платье, перехваченном бечевкой, босая, с колеблющейся сильной грудью. По кочкам ступала она, как по паркету, и казалось невесомым литое ее тело. Девушка привела его в избу Петра Сергеевича, и хотя многие годы прошли со дня его смерти, по тому, как заговорили здесь о старике его родственники, можно было подумать, что живет он с ними здесь и сейчас, только вышел в лес набрать хворосту. Позже Миша вспоминал, с каким спокойным достоинством, ничем не выразив своего удивления, отнеслись здесь к его приходу, как бережно и в то же время равнодушно повесили его пальто на деревянный крюк, в сенях, где летом и зимой висел принадлежавший уже всем тулуп дяди Петра, и деловито позвали старшую его племянницу, пожилую, удивительно маленькую ростом женщину, спеть что-нибудь сочиненное стариком.