Глубокое ущелье
Шрифт:
— Погоди, погоди! Ничего я не понял, Хопхоп. Что за племя?
— Не знаешь ты, что ли? Цыганское племя бродячее, упаси аллах!
— Те самые цыгане, что девок водят?
— Угадал, Алишар-бей! Да, те самые. Поставили свой шатер — чтоб он им на голову обрушился! — на краю города. Отправился я туда. Гляжу, черный, как головешка, цыган сидит в шатре под столбом, саз под мышкой, наигрывает... И старуха — в черноте с ним потягаться может. Спрашивать не надо, сразу видно — мать ему. С ними еще одна, сажа сажей. «Это,— говорит,— половина моя благоверная». Поверил без свидетелей. А эти? — спрашиваю. «Наши дочери, твои рабыни»,— отвечает.
— Девки тоже чернее сажи?
— Слушай же... Велю ему: говори, цыган, откуда
— Да тебе-то что? Хоть из ада пришли.
— Давай, давай, говорю, выкладывай. Ни одного города не забыл. Его послушать — всюду побывал, паршивец. В одном только месте не был — в Лязиге...
— Это где же?
— Домузлу еще называют его.
— Ну и что?
— Как что? Не мог он там не быть.
— Почему?
— Потому что не мог. Стреляного воробья на мякине не проведешь. От них за версту разит — из Домузлу они.
— Крепкий, видать, запах в Домузлу, скотина Хопхоп? Ты ведь уже три года здесь. А все не запамятовал.
— Эхе-хей, мой милый! В Домузлу я по дороге сюда заглянул. Зашли мы туда под вечер. Твой покорный слуга в доме тамошнего кадия остановился. А он, как и ты, свое дело знает. В час вечерней трапезы вволю накормил, напоил. Поиграли, поплясали, посмеялись — все было. Настало время спать. Извинившись, кадий в гарем удалился. Гляжу, а мне постель не постлана. Забыл, что ли, думаю, спьяну, шут гороховый! Слышу, кто-то в дверь стучит. Не успел я рта открыть, входит... ну, кто бы ты думал?
— Кадий небось вернулся?
— Не угадал! Не земное создание, а гурия райская...
— Да что ты, Хопхоп! Не врешь?
— Мусульмане не врут. Ум у меня за разум зашел. Наверное, думаю, по ошибке зашла. Увидит раба божьего, вскрикнет и убежит. А жаль! Но она тихо притворила дверь и заложила щеколду.
— Помилуй бог!
— Вот тебе и помилуй! Да. Заложила щеколду и этак, покачивая бедрами, ко мне идет... Чего уж там врать, струхнул я.
— Струхнул? Оттого, что ангел небесный дверь на щеколду затворил и к тебе идет!..
— Да, струхнул. Испытует, думаю, нас болван кадий... Нос повесил и говорю: «Ступай по своим делам, ангел мой! Если сама пришла — ошиблась, зря головку свою прекрасную о стену разбить можешь. А если господин твой послал, то ошибается кадий Лязига, крепко ошибается. Не в обычае у нас бесчестить дом, где тебя хлебом накормили». А она в ответ: «Приказ господина! Таков наш обычай!» Села, чашу мою с вином взяла. Гляжу я на нее — прекрасна, помилуй меня господь! Неземное создание, да и только. Явись она пророку Иосифу Прекрасному, не избежал бы греха... Лет пятнадцать ей, а может, и того нет... Вьющиеся волосы по плечам рассыпались, груди что померанцы, вот-вот из рубахи выскочат... А умастилась благовониями, запах вдохнешь — пропал. По-турецки немного шепелявит — гречанка. Но такая красавица — мертвого на ноги поставит, а живого наповал сразит. Изумлением моим воспользовавшись, выпила одну чашу, за другую принялась... Изо всех сил пытаюсь я душу свою спасти: «О дитя мое дорогое, не надо,— говорю,— да буду я жертвой твоей! Остановись, милая! Опомнись! Испытует нас кадий-эфенди, в грех вводит. Не из тех мы, кого испытывать надо. Таких, как мы, испытывать непотребно». А она выпила чашу, бороду мою теребит, то здесь щипнет, то гам, грудью об меня трется и щебечет, как птичка.
— Что же она тебе ответила, Хопхоп, накажи тебя аллах?
— А вот что, господин мой. «Помилуй, густобородый джигит мой, буду жертвой ваших черных бровей да черных глаз! Не робей,— говорит.— Может, не понравилась я вам? Душа не лежит? Скажите. Есть у нас и чернобровые и рыжеволосые. Вы ведь, говорят, от арабских границ идете. Коли желаете, есть у нас такие черные кобылицы, чистое пламя. Нет на свете такого джигита, который управился бы с их страстью. Коли не по душе я вам, прикажите, что
вам угодно. Исполнится желание ваше. В этом смертном мире украдете у судьбы счастливую ночь!»— Помилуй, Хопхоп, правду ли говоришь? — Алишар-бей осушил чашу, быстро поставил ее на поднос. И, с упреком взглянув на кадия, вдруг стал стыдить его: — Как же так? Неужто не приказал ты: «А ну давайте все сюда! Поглядим!» Эх ты дурень, Хопхоп! — Глаза у него налились кровью, дыхание участилось, будто гурии, о которых говорил Хопхоп, сейчас предстанут перед ним.— Ах, жаль! Надо бы съездить в Домузлу, погостить у кадия... Правду ли говоришь, Хопхоп, не врешь ли, свинья?
— Эхе-хей, мой милый! Такие бывают обычаи в чужих краях — не нарадуешься. Не то что в твоем Эскишехире — чтоб ему провалиться,— коим стараешься ты править, боясь попрать пропахшие плесенью установления шейха Эдебали.
— Несчастный Алишар! Зря жизнь прожил! Но поздно теперь плакать. Значит, по их обычаю, принимая гостя...— Он вдруг опомнился.— Э, да что там обычаи. Пусть их писаря записывают. Рассказывай дальше! С девкой-то что стало, с девкой?
— Так вот препираемся мы с ней, а я все прислушиваюсь: что за дверью?
— Чтоб ты оглох, Хопхоп! Время ли слушать, раз дверь на задвижке? И как она тебе в морду не плюнула! Надоело ведь ей небось. Эх и слабак, думает. Тут и мертвый из могилы поднимется. А ты слюни распустил!
— Может, и плюнула бы, да кадием воспитана. Вот и вразумляет меня лаской...
— И то правда, уж если вошла и сама дверь заперла, то из-за робости твоей уходить не станет. Ну а дальше что было?
— Постелила постель.
— Раздела?
— Как луковичку!
Алишар-бей замер. Тяжело дыша, прохрипел:
— Ну, ну, дальше, Хопхоп! — Он, как лапой, обхватил кадия за шею, потряс голову.— Пока все не расскажешь, не ублажишь меня — не отпущу!
— До утра мучила, Алишар-бей. Не чаял до рассвета дотянуть.— Кадий задумался, вздохнул.— Что говорить? Всего не расскажешь. Обессилел я, подняться не могу, спина — как переломанная... Чтоб дух перевести, разговор завел: что за обычай, мол, у вас такой? И узнал: никакое соитие не считается у них грехом. Молоденьких наложниц да мальчиков-рабов по утрам хозяева наряжают и посылают в город, а вечером деньги у них требуют.
— Куда посылают, дорогой? В ремесленные ряды, на рынок, что ли?
— И туда посылают, но больше к старухам, содержательницам особых домов, и в бани при рынках.
— Как же это? Неужто в бане, при всем честном народе.
— А никто не мешает.
— Правда ли, братец Хопхоп? Эх, чтоб тебя!..
— Чистая правда!.. Бани на рынке Домузлу построены, как у нас медресе: вдоль стен отдельные кельи. Войдешь, выберешь, какая нравится, договоришься о цене и веди себе на здоровье в келью. Невольница сначала введет тебя в грех, а потом вымоет, вытрет и выйдешь ты, рая достойный, с улыбочкой.
— А если увидит кто?
— Ну что ж, скажет: «Дай бог тебе силы, ага!» Никому и в голову не придет посмеяться над тобой, каждый боится заработать палок от кадия.
— А праведники — чтоб их разнесло! — да охранители шариата?
— Этим велит кадий по двадцать пять палок всыпать, коли крик подымут. Месяц потом сесть не могут.
— Помилуй бог! Рабыни в бане?! Ах, Хопхоп, накажи тебя аллах!
Алишар-бей стиснул коленями ладони и закачался из стороны в сторону.
— Как понял я, что цыгане пришли из Домузлу, поглядел на его «дочек», тут меня и осенило. Рожи-то ведь им нарочно сажей вымазали, чтобы не узнали тут же! Послал их в баню, велел вымыть. Вернулись, Алишар-бей, белехонькие, как снег, ни пятнышка! Красавицы — свет не видывал! В султанском дворце таких не сыщешь, да и в Тавризе вряд ли найдешь. Недаром вот уж несколько дней грызутся из-за них софты с ахи. Головы друг другу пробивают, глаза вышибают. Нет, недаром! Сразу все мне ясно стало. Вот я и засадил кобелей в темницу...