Глыба
Шрифт:
Другая басня с не менее характерным названием «Хорек» поднимает вопросы языка: «Хорек зашел к меднику и стал лизать подпилок. Из языка пошла кровь, а хорек радовался, лизал, — думал, что из железа кровь идет, и погубил весь язык».
Дабы не погубить весь язык, самый толстый свой роман Великий Писатель на четверть пишет по-французски.
Да, несмотря на оригинальность, он во всем был последовательным.
Хотя д-р Воробьев В. В. установил, что соотношение гласных и согласных в произведениях Великого Писателя (41 %) выше, чем у Пушкина, Гоголя, Лермонтова и Тургенева, справедливости ради надо отметить, что прижизненный авторитет Великого Писателя — его непререкаемость — все-таки значительно уступает посмертному. В чем-то понятен современник, требовавший обуздать или хотя бы регламентировать всю эту прозу, которая шла, с таким-то процентом гласных, как ледник.
Если властитель дум (ах ты, тонкий психолог) искренне, но и с гордостью, что ли, с какой-то пишет в дневнике «озаряет меня мысль: да, я сумасшедший», то дело дрянь.
Несмотря на дрянь, отдадим и дань писательской интуиции: «озарившая мысль» получила подтверждение в диагнозах Россолимо и самого Ломброзо.
При этом наш граф-графоман крепко недолюбливает Шекспира, Софокла, Эврипида, Эсхила, Аристофана, Данте, Гете, Ибсена, Метерлинка, Малларме, Бодлера. (Не определившись в отношении остальных, народный просветитель объединил их фразой, произнесенной в книгохранилище Румянцевской библиотеки: «Эх, динамитцу бы сюда».)
С головастой его фигурой ассоциируем мы одно только слово: правда. И хотя правды в таких случаях — раз и все, да вот ходит, ходит оперная фигура с гроссбухом под мышкой и со следами запутанных, но очень гражданственных мыслей на челе.
О, Глыба! О, п-р-с-т!
Отчего ж его чело // от Церкви-то отлучено?
Ах да: злодеи, так обойтись с революционером.
При слове «революционер» лицо каждого настоящего гражданина светлеет, а плечи рефлекторно расправляются, хотя слово это ничего хорошего не означает. И потом, надо отметить, что Великий Писатель даже не был предан анафеме, обязательной в случае отлучения. Хотя инициатива отлучения была и принадлежала обер-прокурору Победоносцеву (тому самому, который на личные средства похоронил Достоевского), было и определение Синода, но все сие — только реакция на заявление Писателя о самоотречении. Впрочем, это лишь любопытные нюансы, позиция же Церкви обозначена вполне категорично. Категорична и реакция на определение Синода самого Писателя: «То, что я отрекся от Церкви, называющей себя Православной, это совершенно справедливо».
И ленинская статья на кончину Великого Писателя пропитана естественным недоверием: «Святейшие отцы только что проделали особенно гнусную мерзость, подсылая попов к умирающему, чтобы надуть народ и сказать, что он “раскаялся”».
Вообще-то Великий Писатель изначально к Православной Церкви относился терпимо. Даже по монастырям ходил. Оденет, бывало, мужицкие портки и рубаху подобающую, закинет за плечи простую котомку — и давай странствовать в лаптях. Зайдет в лавку, купит еды незатейливой, а как сам откушамши, то и секретаря своего станет кормити да поити. В сопровождении секретаря этого, секретаря-медика как правило, Писатель хаджи и совершал. Идут оне, стало быть, дальше по пыльной дороге, а Писатель тихо улыбается, вспоминая, как лицо у приказчика вытянулось, когда Писатель, не узнанный в хреновой одёже, котомку-то развязал, а там ассигнаций — что тараканов на стенах, сотни. Вот тогда-то присутствующие в нем Великого Писателя и признали.
За такие принципиальные поступки большевики Писателя круто уважали. Не за деньги, конечно, за хреновую одёжу. Долго и настойчиво они всем в нос тыкали этими переодеваниями; да, высоко ценили большевики это в Великом Писателе. А вот монахов почему-то это ничуть не восхитило. В Троицкой лавре архимандрит Леонид даже сказал про него: «Заражен такой гордыней, какую я редко встречал». Странный архимандрит. Тогда Великий Писатель в Оптину пустынь пошел и уже там стал бравировать своими портками. «Да что из этого?» — все успокаивал его старец Амвросий (впоследствии святой). А когда Писатель ушел, резюмировал: «Очень горд». Но это было при первой их встрече, после третьей встречи Амвросий свое мнение изменил. «Он крайне горд», — так сказал чуть живой Амвросий.
Но в отношении заблудших всегда и везде христианская Церковь была лояльна и мобильна.
Лео Таксиль, казалось бы, отошел от веры — и не просто отошел, а понаделал немало изощренных гадостей. Литературно одаренный (опять же), он написал отличный пасквиль, пасквиль пережил не одно переиздание. И тут нам не сельский реформатор — высшее духовенство, иерарх. Отлучили. И что же. Одумался, покаялся. Простили. Искал человек. Впрочем, снова отошел. Пошел искать дальше. Ну да бог с ним: такой человек, с присвистом. Вроде нашего графа-графомана.
Что
касаемо «графомана», то все эти аллитерации призваны лишь украсить нашу тактичность. Потому что писал он действительно без умолку, с детства, по любому поводу и в объемах вулканических. Рукопись его знаменитого романа (в котором 300 исторических ошибок) — 5000 страниц. По весу, господа, это мешок цемента. Причем вес нетто, без черновиков. Его бы энергию в мирных целях, да вот голова… Молодость у него была тяжелой: на балах барышни хихикают и называют его сонным увальнем, а он не сонный, не увалень, он составляет себе неукоснительные правила для жизни: а) «Будь хорош и старайся, чтобы никто не знал, что ты хорош»; б) «Ищи в других людях всегда хорошую сторону, а не дурную»; в) «Всегда говори правду».Будучи хорошим и постаравшись, чтобы никто этого не узнал, поискав в других людях хорошую сторону, а не дурную, он пишет правду: «Ни одного человека еще я не встречал, который бы морально был так хорош, как я…» А эти барышни просто нахалки.
Он пробовал поступать в Казанский университет, но провалил восемь предметов. Потом поступил, но «это следует, однако, приписать не тому, что юноша много знал, а тому, что требования были очень невелики, в особенности для членов семей с видным общественным положением» (Брокгауз и Эфрон). Поступив, болтался с факультета на факультет, — измученный двойками, карцером и венерической болезнью, образование свое через два года к свиньям собачьим закончил. Зато решил написать книжку и даже название придумал: «Что нужно для блага России и очерки русских нравов». Длинновато. Впрочем, какая разница, если все равно не написал. Одновременно он завел две конторские книги (которые пренебрежительно называл тетрадями), название первой отдает латынью — «Примечания насчет хозяйства», а на второй простенько: «Разное». Молодой автор скромничал, ведь сюда, в «Разное», записывались постулаты новой философии. Новой эта философия была только для автора, основополагающий тезис ее не был слишком оригинальным и заключался в том, что «человек состоит из тела, чувств, разума и воли». Вот. Художественный орнамент в изложении философских доктрин вызывает, однако, самые уважительные чувства: «Начну ли я рассуждать, глядя на природу, и вижу, что все в ней постоянно развивается»…
После провала и в Петербургском университете он посвящает себя размышлениям. Много размышляет и об искусстве. А спустя долгие годы он приходит к интересному выводу: «От этого-то происходит то, что нет людей более тупых к искусству, как те, которые прошли профессиональные школы искусства и сделали в них наибольшие успехи». И возразить-то нечего, действительно «одно из двух: или искусство не есть то важное дело, каким его выставляют, или то искусство, которое мы называем искусством, не есть важное дело».
Увлечение молодого человека философией почему-то настораживало и даже огорчало близких. Подозрения усугубляли и гигиенические нюансы — философ хронически не одевал носки. А когда он сам сшил себе какой-то парусиновый халат, стало окончательно ясно: это будущий Великий Писатель.
Не согласный с университетом, но жаждущий углубиться в тайны человеческого существования, он решает самостоятельно заниматься языками, науками, сельским хозяйством, живописью, музыкой и даже, прости господи, практической медициной. Устроившись по писательскому делу, то есть канцелярским служителем в губернское управление, испытывает обязательное в таких случаях тягостное томление, даже оскорбленность, и совершает, наконец, поступок: становится военным человеком.
Точнее, поступок совершает старший брат. Решительно взяв младшего за руку, он везет его на Кавказ. Несмотря на дворянство, офицерского звания ему упорно не присваивают, а звание прапорщика он получает не без ходатайства дальнего родственника, командующего армией. (В связи с чем будущий Вел. Пис. отпускает щегольские бакенбарды.) Пренебрежительное отношение начальства молодого человека ничуть не смущает, и он заваливает, заваливает командование проектами по реорганизации армии.
В отличие от своего веселого дяди — того, что совокуплялся с обезьяной, — Писатель и на военном поприще ничего такого не снискал. Не получивши Георгиевского креста на Кавказе (а ждал), переводится в Крым: там настоящая война — с пушками, с ядрами. Несколько раз предлагает свои меткие заметки газете, но газета, не оценив, что ли, таланта (обычное для России дело), несколько раз опрометчиво отказывается. Высмеивая недостатки командования, молодой радикал навлекает на себя неудовольствие, подвергается прессингу и в конечном счете корреспондируется вон оттудова. Таким образом, и с армией отношения не сложились.