Гномон
Шрифт:
Три. Пять. Девять. Девять в три ряда. Троица троиц. Когда-то я встретила человека, утверждавшего, что двадцать семь — наисвятейшее число из всех, поскольку оно есть трижды трижды три, троичная тройка троиц, и на этом основании он полагал, что Бог на самом деле имеет двадцать семь ипостасей. Здесь только девять убийц. Только девять.
— Омфал, — шепчут опарыши. — Омфал, возвращайся.
Омфал — мост между мирами. Если они меня убьют, замкнусь ли я на себя, пройду по собственному мосту в иной мир? Развернусь ли я там вновь и вернусь, только чтобы снова быть убитой? Прометей. Я буду как Прометей, умирающий ввиду града обетованного.
Я упираюсь пятками в землю.
— Слезы матери текут во мне. Я — Алкагест. С дороги.
Они склоняются: студенистые, склизкие черви.
— Омфал, возвращайся или умрешь.
— Прочь с дороги.
— Ты взыскуешь ереси. Да не будет у тебя иных богов, кроме Бога.
— Я
— Рискуешь стать не гостьей, но насельницей.
— Прочь с дороги.
Они очень быстры. Я не ожидала, что они так быстры. Я собиралась высмотреть имена на их костях, отдать приказ им или самой земле. Первый удар обжигает болью глаза. Моя собственная кровь — первый цвет, который я увидела с тех пор, как попала сюда.
И в алом свете слепоты — я вижу все.
Одним движением рубашка слетает с моих плеч и плетью мчится к ближайшему червю. Сикарий визжит, но я уже рядом, обхватываю руками голову, хватаю за кошмарные челюсти, выворачиваю и тяну так, что мы движемся вместе, словно в детской игре тяни-толкай: два шага туда, три шага сюда, и снова вперед-назад. Когда я его отпускаю, опарыш падает, израненный ножами напарников. Я уворачиваюсь, цела и невредима, к тому же теперь у меня его клинки: длинные полумесяцы свистят и режут не как тяжелый меч легионера, а точными плоскостями и окружностями высокой геометрии. Вот Пифагор с его святилищами, и вот два мертвых врага; вот трактат Эвклида о коническом сечении выписывается серебром в бесконечном небе и дополнительная теорема о свойствах спирали, которая порадовала бы Аполлония, а когда спираль завершается и тела остаются в движении, лишь одно из них шевелится по собственной воле, остальные безжизненно оседают на землю. Эти черви-сикарии наверняка магические и чудовищные, но я непобедима. Это не бой, а истина. Я ступаю среди врагов, рассекаю пополам углы и тела. Каждое мое движение изменяет топографию так, что мои враги ее не понимают и не могут ответить. Феон, Автолик, Папп: я называю их, когда использую их способ, о котором прежде не могла и помыслить. И когда передо мной развертывается космос Птолемея, созвездия вращаются вокруг Земли, я знаю, куда придется всякий конец в неизбежном схождении ихора и крови. В растянутом мгновении шага я вижу охоту Ориона, затем ярость Хирона и плетение Арахны; руки и ножи в них движутся вслед за звездами в смертном небе. Я провожу неизбежные узоры лета и зимы, произношу имена богинь: Деметра, Персефона, Исида, вспоминая небесные приливы и отливы. Я вижу Краба, Скорпиона и Змея, а потом Солнце и Луну, когда оказываюсь между двумя последними врагами, и лишь тогда они понимают, что одни, и пугаются. Я хотела бы смилостивиться, но суровый суд, которым я стала, меня не слышит. Алкагест — гнев Дианы против Актеона, и она уже спустила псов. Моя правая рука поднимается, как рассвет, левая следует абрису заката. Мои враги кашляют так, словно изменился ветер, и вот я стою одна в поле трупов, в зловонном нижнем мире, который сама и сотворила.
Не тебе использовать Алкагест — так сказал Всезнайка. Он — средоточие божественного, а божественное не терпит состязания.
Трупы погружаются в песок, все, кроме одного. Глядя на него, я вижу лицо Сципиона, вижу, что рассекла его на пять частей.
Корнелия Севера Сципиона в Чертоге Исиды на пять частей рассек джинн, которого я не могла назвать по имени. Я видела раны, но не могла найти их источник, знала только, что было в них нечто божественное, а не смертное. Теперь, стоя над его трупом или трупом, похожим на него, я пролила его кровь.
Неужели я все сделала?
И если я, то кто я? Кто совершает паломничество в Аид? Есть женщина, Афинаида, которая идет за своим сыном по дорогам, которые полагала невообразимыми или даже воображаемыми. Это был чудесный ребенок, рожденный гениальным отцом от гениальной матери, и он был им радостью.
Но и другие женщины спускались в Аид. Деметра вошла в темноту ради своей дочери Персефоны и отворила двери для Афродиты, которая искала Адониса. Персефона в свою очередь убедила седого царя отправить Эвридику домой с Орфеем. История гласит, что в самом конце Орфей потерпел поражение, но было ли это предрешено? Случайность это или глубокая игра богов? Эвридику погубил змей, когда она бежала от похотливого Аристея, который, в свою очередь, был отцом Актеона и Макриды. Актеона разорвали псы, но Макрида стала нянькой младенцу Дионису, родившемуся, когда сердце его первой, убитой жизни — Загрей, также змей — поместили в его мать. Дионис, в свою очередь, был сыном Аполлона, который сразил змея, чтобы узнать пророчество, а его безумные служительницы разорвали Орфея, когда певец вернулся из Аида без Эвридики. Голова Орфея продолжала петь, плывя вниз по реке, и эта песня — путь, по которому Персефона
возвращается в смертный мир каждый год, и таким образом достигается цель Деметры. Смерть — это весна, и боги цикличны, как пшеница. Они повторяются, возвращаются и играют краплеными картами. В чью же игру я играю сейчас и какова будет моя награда, если выиграю?Кто скачет на мне в Аид? Или я поддаюсь самообману? Если бы бог решил скрыть свои черты, обманул бы он даже меня?
Если я доберусь до своей цели, истает ли Афинаида, вырастет ли на ее месте та, что все время чувствует то и так, как я только что: сила абсолютная и неизбежная? Есть ли в божестве место для объятий и смеха? Для подгоревших сосисок и пьяных выходок?
Я смотрю на Сципиона и думаю: если подниму взгляд, увижу стены Чертога Исиды и свое лицо, написанное не только на восточной панели, но и глядящее на меня оттуда, где я стояла несколько часов назад, в центре комнаты. Была ли я тогда джинном, увидевшим самого себя через сложную линзу? Джинн ли я теперь, когда оглядываюсь назад? Был ли тот рой не нападением, а лишь последствием близости к своей неукрепленной, необожествленной, доалкагестной личности? Но разве мне не говорили недавно, что, когда Алкагест внутри тебя, он был там всегда? Что, когда выходишь за сметные рамки времени, причина и следствие более не связаны друг с другом?
Я прикасаюсь к своей щеке, чтобы напомнить себе ее форму, и не чувствую раны. Когда наконец поднимаю взгляд, я по-прежнему в Эребе, и передо мной не один труп, и даже не девять, но целую армию уложили гнить в прахе — если здесь вообще что-то гниет. Если бы я не остановила распад внутри гроба.
Половина тел похожи на убийц, которые приходили ко мне: черви, одетые как люди. Другие — павлины. За мертвыми — ряд за рядом высятся живые, точно кукуруза в долине. А за ними — Коцит, первая река, которую мне нужно пересечь.
Коцит, имя которому Плач, лежит за последними шеренгами врагов.
— Боги состязаются, — шепчет мне в ухо Всезнайка. — Я предупреждал.
— За что? — спрашиваю я. — За что вы боретесь?
— Положение, — говорит Всезнайка.
— Положение? То есть почести? Так?
— Скорее, престолы и власти. У этой вселенной есть некая форма. Она — орудие для определенной цели. Я хочу придать ей иную форму.
— Царь Павлин. Ангра-Майнью.
— Если угодно. Я убил змея, но он не умирает.
— Значит, Загрей.
— Или другой змей. Все они на одно лицо. Как бы там ни было, сердце по-прежнему бьется.
— В смертной женщине?
— Обстоятельства не ясны.
— Не стану делать вид, будто понимаю, что это значит.
— Я тоже — потому: неясность. Боги не сдаются. Чтобы выкорчевать бога, сперва нужно вознестись самому.
— Ты бросаешь вызов Богу.
— Бог для того и существует, чтобы бросать ему вызов. Возможно, еще для того, чтобы его ели, как ты сама отлично знаешь. Чтобы быть похороненным и возродиться из земли, пещер и священных деревьев. Я не хочу, чтобы меня пожрали. Я сделаю из этой вселенной осадное оружие, чтобы штурмом взять замок следующей. Я не желаю возрождаться или пресотворяться, чтобы стать удобрением для какого-то священного древа или чтобы мое сердце проглотила какая-то очарованная овца, а потом пробудиться крестьянским богом землепашества. Мне довольно быть тем, чем я стал, и я предлагаю бороться, даже если вселенная меняется целиком. В этом мы с тобой в некотором роде союзники.
— Правда?
— Конечно. Твой сын мертв. Его душа утекла, тело должно отдаться земле и ветрам. Из его трупа должны родиться цветы и пчелы. Ты отвергаешь такое будущее. Восстаешь против смерти и Бога. Ты взыскуешь его воскресения: преображения вселенной по своей воле и вкусу. Ты не хочешь истребить время с мига его смерти. Ты хочешь вернуть его живым здесь и сейчас: стать ему спасительницей, спасать его снова и снова. У тебя Алкагест. Скажи мне по чести: обладая им, отдашь ли ты его теперь? Когда вернется Адеодат, разве отдашь его вновь в руки судьбы, чтобы увидеть, как он умрет на следующий день, утонув в озере? Смиришься ли тогда с тем, что срок его вышел? Разумеется, нет. Мы в этом едины. Мы желаем целостности и личной безопасности.
— Целостности для моего сына.
— А он не ты? Созданный из тебя, выращенный тобой, оторванный от тебя так, как можно было бы оторвать руку или ногу? Ты желаешь придать вселенной форму, которая тебя устроит, — я тоже. Поскольку наши вселенные совместимы, я говорю, что мы едины.
Я смотрю на поле боя и реку за ним.
— Тогда проведи меня на другой берег.
Всезнайка хохочет:
— Доберись туда сама, ведьма! Прекрати притворяться, будто ты меньше, чем ты есть, — будто ты та же тихая женщина, какой была, когда любовник выставил тебя из дома. Знаешь ли, что твое имя нигде не выписано в книгах его жизни? Он тебя вымарал. Все кончено. Кровь ушла в песок. Провозгласи свое намерение и увидишь, что будет.