Год активного солнца
Шрифт:
А но утрам опять что-то било в самое сердце, она просыпалась с таким чувством, словно случилась беда, о которой никто пока не знает. Так уже было когда-то, вспомнила она. В те первые, самые трудные дни. Хотелось убежать из пустого дома, чтобы быть на людях. Одевалась и уходила. Дорогой старалась разбудить в себе привычное чувство радости от встречи с работой — войду в кабинет, закружусь в делах… Но не получалось, не выходил из головы тот эпизод в горкоме, казалось, все уже знают, гуляет по городу этот развеселенький сюжет, как железная баба закатила истерику. Это мучило, отвращало от работы, и сама работа уже казалась однообразной, утомительной: изо дня
Дни наползали один на другой — длинные, похожие друг на друга. Кира Сергеевна не могла управлять ими, планировать их — разучилась, что ли? — они ложились как попало, она понимала, что ее заедает текучка, что тонет в трясине бумажек, мелких, необязательных дел. Приходили из театра, больниц и библиотек, она звонила, выбивала оборудование, согласовывала мелочи, понимала, что не ее это дело, на нее взваливают то, что должны делать сами. Прежде она выдворяла такого, рода «просителей», а теперь бралась за трубку, звонила, доставала для больниц мягкий инвентарь, кумач для Дома культуры — не все ли равно, мне ведь легче достать, люди просят не для себя, для дела… Театр клянчил новый автобус, детсады плакались: не завозят на базу картофель — мать честна! я превращаюсь в доставалу и выбивалу! — но все равно доставала и выбивала. Для дела.
Слухом земля полнится, и поползло по инстанциям: Колосова может, Колосова не откажет — и уже свои сотрудники лезли с личными просьбами: устроить консультацию профессора, перевести в английскую школу, нажать насчет детского сада… Кира Сергеевна устраивала, переводила, нажимала — делала то, чего никогда не позволяла для себя и своей семьи.
Все это катилось по инерции, как бы само собой, она понимала, что вязнет в мелочах, упускает главное, утешала себя жиденькой мыслью: не для себя же я, для людей…
Быстро уставала, иногда бросала все, брала машину, уезжала на весь день, смотрела, как достраивают корпус для гинекологии, как движется ремонт музыкальной школы, заглядывала в библиотеку, радовалась, как широко разместились тут, в здании бывшего архива… На время отступало все, что не было работой, оживала в ней прежняя жадность, жаркий интерес к делу. Перешагивая через балки и кучи строительного мусора, поднималась в будущие палаты — небольшие, на четыре койки, с душем и туалетом — пыталась представить, как но-домашнему уютно будет здесь с занавесками и цветами на окнах…
Директор музыкальной школы водил ее по классам с новыми белыми полами, брезгливо поднимал брови, говорил своим густым, хорошо поставленным голосом: «Все это — паллиатив, не более, надо строить новое, а мы латаем старое». Кира Сергеевна снисходительно выслушивала его тирады. «Паллиатив» — ах ты, чистюля, барин, знал бы, сколько трудов и нервов стоило включить капитальный ремонт в план этого года! Сколько раз таскала я сюда областное начальство, показывала маленький флигелек, заставляла слушать, как отделенные тонкими перегородками пианино и скрипка перебивают друг друга!
Как-то заскочила в гороно повидать Василия Васильевича. Он обрадовался, усадил ее, крикнул в приемную: «Ко мне — никого!» Взахлеб рассказывал о своих планах, надеялся, что уйдет в школу, весь был уже в будущем, даже помолодел.
— Кто же вместо вас? — спросила Кира Сергеевна.
— Сиротин из сороковой, — сказал он. И добавил не очень уверенно: — А что, крепкий мужик…
Кира Сергеевна знала сороковую школу — лучшая успеваемость в городе. Но «крепкому мужику» не хватает культуры.
—
Больше пока некого, — вздохнул Василий Васильевич. — Александр Степанович ведь отказался…Кира Сергеевна удивилась: он не говорил, что ему предлагали. Она подумала: он отказался из-за меня, ради меня. И теплинка шевельнулась в душе. Но тут же исчезла. Нет, не из-за меня. Он не мог в своем нынешнем положении дать согласия, не имел права.
В конце дня возвращалась в исполком, вспоминала, что придется идти домой, и сразу гасло в ней все. Отпускала Шурочку, долго сидела, пытаясь спланировать завтрашний день, выделить в нем главное и уйти от мелочей. Словно заново училась работать. Но знала: как ни планируй, завтрашний день, как и вчерашний, полетит кувырком.
Косилась на толстую пачку бумаг — справочные материалы к докладу на бюро. Уже неделю пылятся тут, на краю стола. И убрать нельзя — забуду про них. Каждый день она пыталась взяться за доклад — время бежит, и бюро не за горами — и всякий раз откладывала, думала: «завтра». Не лежала душа.
Наступал вечер, она включала свет, перебирала почту и все время помнила, что пора домой. Что-то тихо, протяжно ныло в ней, она открывала окно и курила, заваливая пепельницу окурками. Сейчас бы выпить кофе, да Шурочки нет.
Ну, что тут страшного, приду домой, закроюсь у себя, буду читать. Живут же в коммунальной квартире совсем чужие люди. Но он зашуршит за стеной газетами, и я начну прислушиваться… А потом — страшная ночь с толчками в сердце. И так будет сегодня, завтра — всегда. Я думала, что когда-нибудь это кончится, пройдет. Но не проходит и не кончается.
50
День тянулся длинно и безалаберно, опять заедала текучка, трещали звонки, шли люди, Кира Сергеевна хваталась за трубки, что-то отвечала, потом читала справки, говорила с посетителями — и все это не мешало думать о предстоящем разговоре с Олейниченко. И когда в перерыв пили с Шурочкой кофе и Шурочка что-то рассказывала, Кира Сергеевна слушала и понимала, но все равно думала о своем: в конце дня придет Олейниченко и как она начнет разговор.
Вот и друзья они давние, а об этомговорить трудно даже с ним — она не любила и не умела взваливать свои личные проблемы на других. Но он поймет, должен понять, какая крайность заставила ее сделать это.
Шурочку отпустила пораньше и стала ждать. Опять пробовала читать справки, но глаза скользили по строчкам, а мысли шли совсем другие. Потом, все — потом.
Смотрела на телефон и боялась, что не вытерпит, позвонит. Чтобы занять себя, подошла к шкафу, открыла, посмотрела на себя в зеркало. Хоть и закрасила седину, все равно старая. Желтые круги у глаз, морщины на висках, лицо усохло, заострилось. Не «делаю фигуру», не «делаю голову», и чуб уже не торчит победно, смирно лежит на лбу. Это заметно всем — что они думают обо мне?
Она почувствовала движение воздуха — открылась дверь, вошел Олейниченко — веселый, быстрый, подвижный. И молодой.
— В итоге припаяют нам с тобой аморалочку, — с ходу сказал он, — Вечно после работы я у тебя торчу.
— Не припаяют, я старая.
Она вернулась к столу, села. Ей казалось, так легче будет разговаривать, за столом чувствовала себя увереннее.
Он сразу же закурил, распахнул окно, стал мерить шагами кабинет и хвастаться зоной отдыха.
— Построим в лесу домики, очистим ставок, откроем столовую и шашлычную, пустим автобус — и всего двенадцать кэмэ от города!