Год невозможного. Искусство мечтать опасно
Шрифт:
Но самая потрясающая часть рассуждений Эпплбаум, с загадочным зиянием в ее аргументации, находится в конце. После того как она допускает, что незаслуженные экономические последствия глобального капиталистического рынка оказались, ввиду их интернационального характера, вне контроля демократических механизмов, которые, по определению, действуют лишь в пределах национальных государств, Эпплбаум делает необходимое заключение, что «глобализация, очевидно, начала подрывать легитимность западных демократий». До этого места все в порядке, мы можем сказать: да, это как раз то, на что обращают внимание протестующие — что глобальный капитализм подрывает демократию. Но вместо того, чтобы сделать единственный возможный дальнейший вывод, что нам нужно начать думать над тем, как расширить демократию за пределы ее государственно-многопартийной формы, которая, очевидно, упускает деструктивные последствия экономической жизни, вместо этого Эпплбаум делает крутой поворот и начинает корить протестующих за то, что они ставят точно такие же вопросы. Ее последний параграф заслуживает того, чтобы его повторить: «"Глобальные активисты", если они не будут действовать более осторожно, лишь ускорят упадок демократий. Протестующие в Лондоне кричат „Мы требуем новых решений!" Отлично, у нас есть способ принятия решений, он называется Британская политическая система. И если они не найдут для себя возможности пользоваться ею, то будут только еще больше ее ослаблять». Итак, поскольку глобальная экономика вне зоны действия демократической политики, всякая попытка распространить демократию еще и на эту зону только ускорит упадок демократии. И что мы тогда можем сделать?
Именно здесь ключевое прозрение Маркса сохраняет свое значение, сегодня, пожалуй, больше чем когда-либо: Маркс считал, что вопрос о свободе не должен рассматриваться главным образом в политической сфере, понимаемой узко (имеет ли страна свободные выборы? Независимы ли судьи? Свободна ли пресса от скрытого давления? Уважаются ли права человека?). Ключ к действительной свободе находится, скорее, в «аполитической» сети социальных связей, от рыночных до семейных, где необходимые изменения, если только мы хотим настоящих улучшений, будут не политической реформой, а изменениями в «аполитичных» социальных производственных отношениях. Мы не решаем голосованием, кто чем владеет, каковы отношения на заводе и т. п., все это остается процессам вне сферы политического, и было бы иллюзией ожидать, что действительно можно все это изменить, «расширяя» демократию до этой сферы, скажем, организуя «демократические» банки под народным контролем. Радикальные изменения в этой области должны быть произведены за пределами сферы законных «прав» и т. п.: в таких «демократических» процедурах (которые, конечно, могут сыграть и позитивную роль) не имеет значения, сколь радикален наш антикапитализм, решение ищется в приложении демократических механизмов — которые, никогда не надо забывать, есть часть государственного аппарата «буржуазного» государства, обеспечивающего бесперебойное функционирование капиталистического производства. Именно в этом смысле Бадью был прав в своем, казалось бы, странном заявлении: «Сегодня врага зовут не Империя или Капитал. Его зовут Демократия» {64}. Именно «демократическая иллюзия», принятие демократических механизмов как окончательной рамки всяких изменений, препятствует радикальному изменению капиталистических отношений.
Сложность в формулировании конкретной программы имеет глубокие причины. Протестующие обращают внимание на два основных момента. Во-первых, разрушительное социальное воздействие глобальной капиталистической системы: сотни миллиардов теряются из-за необузданных финансовых спекуляций и т. п. Во-вторых, экономическая глобализация медленно, но уверенно подрывает легитимность западных демократий. Из-за своей интернациональной природы крупные экономические процессы не могут контролироваться демократическими механизмами, которые по определению ограничены национальными государствами. Таким образом, люди все больше воспринимают институциональные формы демократии как неспособные отстаивать их жизненные интересы. За множеством (часто путаных) заявлений движения «Оккупай Уолл-стрит» можно, таким образом, услышать два основных тезиса: (1) недовольство капитализмом КАК СИСТЕМОЙ — проблема заключается в капиталистической системе как таковой, а не в отдельных фактах коррупции; (2) осознание того, что существующие формы представительной многопартийной демократии недостаточны, чтобы бороться с эксцессами капитализма, то есть что демократия должна быть изобретена заново. Это приводит нас к наиболее важному моменту протестов на Уолл-стрит: как распространить демократию за пределы формы многопартийного государства, которое очевидно бессильно, когда сталкивается с разрушительными последствиями экономической жизни? Есть ли имя у такого переизобретения демократии за пределами многопартийной представительной системы? Да: диктатура пролетариата.
В своей недавней книге с лихо закрученным названием «Саркози: хуже, чем ожидалось/Другие: ожидайте xудшего» {65} Бадью изложил подробную аргументацию против участия в «демократическом» голосовании: даже если выборы действительно «свободные» и даже если один из кандидатов явно предпочтительнее другого (например, антирасист против анти-мигрантского популиста), надо воздержаться от голосования, поскольку сама ФОРМА многопартийных выборов, организованных государством, коррумпирована на формально-трансцендентальном уровне. Значение имеет сам акт голосования, участия в процессе, который сигнализирует принятие формы как таковой независимо от конкретного выбора, который мы делаем. Исключение в этом общем правиле может быть лишь в том редком случае, когда соперничество кандидатов подспудно разрушает саму форму голосования. То есть следует помнить круговой парадокс, которым поддерживается «свободное голосование» в наших демократических обществах: во время демократического голосования мы свободны выбирать при условии, что мы делаем правильный выбор — именно поэтому, когда выбор неправильный (как это было с ирландским голосованием против конституции ЕС, или когда греческий премьер-министр еще только предложил референдум), он трактуется как ошибка, и истеблишмент немедленно навязывает повторные выборы, чтобы дать стране шанс исправить свою ошибку и сделать правильный выбор (или, в случае Греции, само предложение референдума отвергается как ложный выбор).
Именно поэтому не нужно бояться сделать единственно верный вывод из того неудобного для либеральных демократов факта, что египетская весна закончилась (на данный момент, но исход борьбы еще не предрешен) победой на выборах исламистов, роль которых во время протестов против Мубарака была незначительной: «свободные выборы» или подлинно освободительное восстание — тут надо выбрать что-то одно. Как сказал бы Руссо, именно толпа на площади Тахрир, пусть и не образуя большинство математически, воплощала подлинную volont generale [51] — и, в случае «Оккупай Уолл-стрит», именно небольшая толпа в парке Цукотти действительно представляла собой «99 процентов» и была права в своем недоверии к существующей демократии.
51
Всеобщую волю (фр). — Прим. пер.
Конечно, тут остается проблема, как институционализировать коллективное принятие решений за рамками многопартийной демократии? Кто будет действующей силой этого переизобретения? Или, грубо говоря: кто знает, что вообще сегодня делать? Сталкиваясь с требованиями протестующих, интеллектуалы явно оказываются не в положении тех, кому полагается знать: они не могут сделать эти запросы операциональными, перевести их в предложения точных и детализированных мер, действительно реализуемых. С закатом коммунизма XX века, интеллектуалы навеки утратили роль авангарда, который знает законы истории и может
вести неискушенных правильной дорогой. Люди на улице, однако, тоже не знают этого: «люди» как новая фигура «субъекта, которому полагается знать» — это миф партии, которая претендует на то, чтобы действовать от их имени, и примеров этому много, от руководящего указания Мао «учиться у крестьян» до знаменитого обращения Хайдеггера к его знакомому старому крестьянину в коротком тексте «Почему мы остаемся в провинции?» 1934 года спустя месяц после отставки с поста ректора Фрайбургского университета: «Недавно меня вторично пригласили в Берлинский университет. В таких случаях я уезжаю из города в свой уединенный домик. И слушаю, что скажут мне горы, и леса, и крестьянские усадьбы. Я иду к своему старинному, семидесятипятилетнему крестьянину. Он уже читал в газете, что меня зовут в Берлин. Что он скажет мне? Он не спеша поворачивается в мою сторону и своими ясными глазами всматривается в мои глаза, его губы плотно сжаты, он кладет мне на плечо свою верную руку и… чуть заметно покачивает головой. И это значит: безоговорочное HeT!» {66}.Можно только догадываться о том, что на самом деле думал старый крестьянин, — по всей вероятности, он знал, какого ответа ждал от него Хайдеггер, и вежливо сказал именно это. Таким образом, никакая мудрость простых людей не сообщит протестующим, warum bleiben wir [52] на Уолл-стрит. Не существует Субъекта, который знает, таковым не являются ни интеллектуалы, ни простые люди. Не тупик ли это, когда слепой ведет слепого или, точнее, каждый из идущих полагает другого зрячим? Нет, потому что незнание каждого из них несимметрично: ответы у людей есть, они только не знают вопросов, на которые у них есть ответы. Джон Бергер писал о «множествах», которые оказались не с той стороны Стены (отделяющей тех, кто преуспел, от тех, кому не повезло): «Множества имеют ответы на вопросы, которые еще не были поставлены, и они способны пережить стены. Вопросы пока не задаются, потому что для этого требуются слова и понятия, которые звучат правдиво, а те, что используются для именования событий сейчас, утратили всякий смысл: Демократия, Свобода, Производительность и пр. С новыми понятиями вопросы скоро будут поставлены, поскольку история подразумевает именно такой процесс спрашивания. Скоро ли? В течение одного поколения» {67} .
52
Почему мы остаемся (нем.). — Прим. пер.
Клод Леви-Строс писал, что запрет на инцест — это не вопрос, не загадка, а ответ на вопрос, который мы не знаем. К требованиям протестующих на Уолл-стрит следует относиться так: интеллектуалам не нужно браться за них сразу как за вопросы, на которые надо взять и придумать ясные ответы, предложить программы действий. Эти требования сами суть ответы, и интеллектуалам следует предложить вопросы на эти ответы. Ситуация тут как в психоанализе, если пациент знает ответ (его симптомы и есть ответ), но он не знает вопрос, то сформулировать вопрос — задача психоаналитика. Только в такой упорной работе сможет возникнуть и программа движения.
В давно почившей Германской Демократической Республике ходил такой анекдот. Немецкому рабочему предложили работу в Сибири. Понимая, что почта будет просматриваться цензорами, он предупредил друзей: «Давайте договоримся об условном знаке: если вы получите от меня письмо, написанное обычными синими чернилами, в нем правда. Если оно будет написано красными чернилами, то в нем ложь». Через месяц друзьям приходит от него первое письмо, написанное синими чернилами: «Здесь здорово: в магазинах всего навалом, еда — в изобилии, квартиры — большие и хорошо отапливаются, в кино крутят западные фильмы, много красивых девчонок, готовых к делу, — вот только красных чернил нет». Не находимся ли мы до сих пор в такой ситуации? У нас есть все свободы, которые мы хотим; единственное, чего не хватает, — это «красных чернил»: мы «чувствуем себя свободными», потому что у нас нет языка, чтобы выразить нашу несвободу. Это отсутствие красных чернил означает, что сегодня все основные понятия, которые мы используем для описания современного антагонизма — «война с терроризмом», «демократия и свобода», «права человека» и т. д., — являются ложными, мистифицирующими наше восприятие ситуации, вместо того чтобы позволять думать над ней. Наша задача сегодня — дать протестующим красные чернила.
8. «Прослушка», или что делать во времена без событий
Кто такой Дэвид Гетта?» — спросил я своего двенадцатилетнего сына, когда он радостно объявил, что пойдет на концерт Гетта. Сын посмотрел на меня, как на полного идиота, и ответил: «Кто такой твой Моцарт? Набери его в Google, и получишь пять миллионов хитов, а если наберешь Гетта, то получишь двадцать миллионов!» Я и правда набрал в Google «Гетта» и обнаружил, что тот в действительности — что-то вроде сегодняшних художественных кураторов: не просто диджей, а «активный» диджей, который не только ставит, но и сводит и даже компонирует музыку, подобно художественным кураторам, которые давно уже не ограничиваются просто собиранием работ для выставок, а нередко прямо заказывают произведения, объясняя художникам, что надо сделать. То же самое можно сказать и о Дэвиде Саймоне, своего рода кураторе множества режиссеров и сценаристов (вплоть до Агнешки Холланд), работавших над «Прослушкой» («The Wire»). Причины этого не просто и не только коммерческие, тут можно увидеть и нарождающуюся новую форму коллективного творческого процесса. И правда, как будто гегелевский Weltgeist [53] недавно переместился из кинофильмов в телесериалы, хотя он все еще находится в поисках своей формы: внутренний гештальт «Прослушки» — вовсе НЕ характерен для сериалов — сам Саймон говорил о «Прослушке» как о цельном 66-часовом фильме. Кроме того, «Прослушка» — это нечто большее, чем только результат коллективного творческого процесса: в ней реальные адвокаты, наркоманы, полицейские и пр. играют самих себя; даже имена персонажей в обобщенном виде представляют собой имена реальных людей из Балтимора (так имя Стринджер Белл составлено из имен двух реальных балтиморских наркобаронов, Стринджера Рида и Роланда Белла). «Прослушка», таким образом, может служить своего рода коллективной саморепрезентацией города, подобно греческой трагедии, где полис коллективно участвовал в представлении своего жизненного опыта.
53
Мировой дух (нем.). — Прим. ред.
Поэтому если «Прослушка» — образец телевизионного реализма, то это не столько реализм объекта (реалистическое отображение социальной среды), сколько реализм субъекта, то есть фильм, созданный от лица четко определенной социальной группы. На этот факт указывает ключевая сцена в «Прослушке», задача которой как раз в том, чтобы обозначить дистанцию по отношению к грубому реализму — знаменитое «all-fuck» — расследование в четвертой серии первого сезона. В пустой квартире на первом этаже, где полгода назад произошло убийство, Макналти и Банк, в присутствии одного только молчаливого сторожа, пытаются реконструировать произошедшее, и единственное выражение, используемое ими за работой, — это «твою мать» в разных вариациях, которое звучит 38 раз за время разговора и крайне разнообразно — оно может означать все, что угодно: от раздраженного уныния до победного ликования, от боли или разочарования, или шока от жуткости преступления, до приятного удивления, и оно достигает своего апогея в саморефлексивном удвоении «Fuckin’fuck!» {68}. Чтобы убедиться в этом, можно легко представить себе ту же сцену, в которой каждый «fuck» заменен более «нормальными» фразами («Вот еще одна фотография!», «Ой, больно!», «Теперь я понял!» и т. п.)… Такая сцена работает на нескольких уровнях: (1) в ней используется запрещенное выражение, которое звучит на не-спутниковых телеканалах; (2) оно служит способом завлечения зрителя (после часов «серьезного» материала, нецензурное выражение должно сработать в качестве момента, когда зритель влюбится в «Прослушку»; (3) это чисто фаллическая шутка, обозначающая дистанцию по отношению к серьезной реалистической социальной драме.