Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Год невозможного. Искусство мечтать опасно
Шрифт:

Важность такого расставления акцентов в трактовке эксплуатации становится ясной, если мы противопоставим ее господству, этому излюбленному мотиву различных версий постмодернистских «микрополитик власти». Иначе говоря, Фуко и Агамбена недостаточно: все их детализированные исследования регулирующей власти, посредством которой реализуются механизмы господства, все их богатство понятий вроде исключенной голой жизни, homo sacer и т. п., должны быть обоснованы (или опосредованы) с помощью центрального характера эксплуатации; без этой отсылки к экономике борьба против господства остается «в сущности моральной или этической, которая ведет к точечным бунтам и актам сопротивления вместо изменения способа производства как такового», — позитивная программа этих идеологий «власти» обычно представляет собой разновидность «прямой» демократии. Результатом настаивания на господстве оказывается демократическая программа, в то время как результатом акцентирования эксплуатации оказывается программа коммунистическая. Тут кроется предел описания ужасов Третьего мира в понятиях эффектов господства: их целью становятся демократия и свобода. Даже отсылка к «империализму» (вместо капитализма) функционирует как пример того, что «экономическая категория может легко встраиваться в понятие власти или господства» {12}, — и импликацией этого сдвига в акцентах на господстве является, конечно, вера в другую («альтернативную») современность, в которой капитализм будет функционировать более «справедливым» образом, без господства. Такое понимание господства не позволяет увидеть, что только при капитализме эксплуатация «натурализуется», вписывается в функционирование экономики. Она вовсе не результат внеэкономического давления и насилия, и именно поэтому в капитализме мы получаем

персональную свободу и равенство: нет необходимости в прямом социальном господстве, господство заложено уже в самой структуре производительного процесса. Именно поэтому категория прибавочной стоимости так важна здесь: Маркс всегда подчеркивал, что обмен между рабочим и капиталистом «справедлив» в том смысле, что рабочие (как правило) получают оплаченной полную стоимость их рабочей силы как товара — тут нет прямой «эксплуатации», то есть это не так, что рабочим «не выплачивают полную стоимость товара, который они продают капиталистам». Хотя в рыночной экономике я и остаюсь фактически зависимым, эта зависимость тем не менее «цивилизованная», осуществляемая в форме «свободного» рыночного обмена между мной и другими людьми вместо форм прямого рабства или даже физического принуждения. Очень легко насмехаться над Айн Рэнд, но в ее знаменитом «гимне деньгам» из романа «Атлант расправил плечи» есть зерно истины: «Пока вы не поймете, что деньги — корень добра, вы будете разрушать себя. Когда деньги перестают быть инструментом отношений между людьми, таким инструментом становятся сами люди — в руках других людей. Кровь, кнут, оружие — или доллар. Делайте выбор — другого не дано!» {13} Не имел ли в виду Маркс примерно то же самое, когда сказал, что в мире товаров «отношения между людьми принимают форму отношений между вещами»? В рыночной экономике отношения между людьми могут выглядеть как отношения взаимно признаваемой свободы и равенства: господство более не осуществляется напрямую и не видимо как таковое.

Либеральным ответом на господство становятся требования признания: признание «оказывается ставкой в мультикультурном соглашении, с помощью которого различные группы мирно, основываясь на процедуре выборов, делят добычу» {14}. Субъектами признания выступают не классы (было бы бессмысленно требовать признания пролетариата как коллективного субъекта — если уж кто это и делает, так это фашизм, требуя взаимного признания классов). Субъектами признания являются раса, тендер и т. п. — политика признания остается в рамках модели буржуазного гражданского общества, это еще не классовая политика {15}. Чтобы выйти за рамки этой модели, необходимо сфокусироваться на трех чертах, которые характерны для сегодняшнего капитализма: долговременная тенденция возврата от прибыли к ренте (в ее двух основных формах: рента с приватизированного «общего знания», рента с природных ресурсов); более значимая структурная роль безработицы (сама возможность быть «эксплуатируемым» на долговременной работе воспринимается как привилегия); рост нового класса тех, кого Жан-Клод Мильнер называет «зарплатной буржуазией» {16}.

Как мы только что видели, экспонентно растущее воздействие коллективного знания ведет к росту производительности, но также и изменяет характер современной безработицы. Но не обеспечивает ли эта новая форма капитализма также новые перспективы освобождения? В этом заключается основной тезис «Множества» Негри и Хардта {17}, где они стремятся радикализировать Маркса, для которого высокоорганизованный корпоративный капитализм уже был «социализмом внутри капитализма» (своего рода обобществлением капитализма, в котором отсутствующие собственники становятся все менее значимы), так что нужно лишь отсечь номинальную голову, и мы получим социализм. Для Хардта и Негри, однако, ограниченность Маркса заключается в том, что его концепции были исторически связаны с централизованным и иерархически организованным автоматизированным заводским трудом. Поэтому его видение «всеобщего интеллекта» подразумевало центральную службу планирования, и только сегодня, после того как «нематериальный труд» обрел главенствующую роль, революционная отмена такой центральной инстанции стала «объективно возможной». Нематериальный труд, о котором говорят Хардт и Негри, простирается между двумя полюсами: от труда интеллектуального, или символического (производство идей, кодов, текстов, программ, образов: писатели, программисты…), и до труда аффективного (тех, кто имеет дело с телесными аффектами: начиная с докторов и заканчивая бэбиситтерами и бортпроводниками). Сегодня нематериальный труд является «гегемоном» точно в таком же смысле, в каком Маркс заявлял, что при капитализме XIX века широкомасштабное индустриальное производство выступает в качестве гегемона, который, подобно особому цвету, придает целокупности свою окраску, — он не преобладает количественно, но играет ключевую структурную роль. Что при этом возникает, так это новая обширная область «общего»: разделяемое знание, формы объединений и коммуникации, которые больше не могут удерживаться формой частной собственности, — почему? В нематериальном производстве продуктами выступают уже не материальные объекты, а новые социальные (межличностные) отношения как таковые — в общем, нематериальное производство непосредственно биополитично, оно производит общественную жизнь.

Ирония заключается в том, что Хардт и Негри отсылают тут к тому самому процессу, который идеологи современного «постмодерного» капитализма славят как переход от материального к символическому производству, от централистско-иерархической логики к логике аутопоэтической самоорганизации, мультицентричной кооперации и т. д. Негри тут действительно верно следует Марксу: он пытается доказать, что Маркс был прав, что возрастающее значение «всеобщего интеллекта» в длительной перспективе несовместимо с капитализмом. Идеологи постмодерного капитализма утверждают прямо противоположное: марксистская теория (и практика) остается внутри ограничений иерархически централизованной логики государственного контроля и потому несовместима с социальными эффектами новой информационной революции. Для такого утверждения существуют хорошие эмпирические основания: не в первый раз высшая ирония истории заключается в том, что дезинтеграция коммунизма есть самый убедительный пример действенности традиционной марксистской диалектики производительных сил и производительных отношений, на которую марксизм рассчитывал в своем стремлении преодолеть капитализм. Что действительно разрушило коммунистические режимы, так это их неспособность приспособиться к новой социальной логике, основывающейся на «информационной революции»: они пытались командовать этой революцией как еще одним широкомасштабным проектом централизованного государственного планирования. Парадокс, таким образом, заключается в следующем. В качестве уникального шанса преодолеть капитализм Негри прославляет именно то, что идеологи «информационной революции» прославляют как зарю нового «свободного от противоречий» капитализма.

Исследование Хардта и Негри имеет три слабых пункта, которые, взятые вместе, объясняют, как капитализм может пережить то, что должно было стать (в классических марксистских понятиях) новой организацией производства, отменяющей капитализм. Хардт и Негри недооценивают размах, с которым сегодняшний капитализм успешно (в ближайшей перспективе, по крайней мере) приватизирует само «общее знание», равно как и масштаб того, как, в гораздо большей степени, чем буржуазия, сами рабочие теперь становятся «излишними» (все большее их число превращается не просто во временно безработных, но в структурно не занятых работой). Более того, даже если в принципе верно, что буржуазия все больше становится нефункциональной, то нужно уточнить это утверждение — нефункциональной для кого? Для самого капитализма. То есть если старый тип капитализма идеально вовлекал предпринимателя, который инвестировал (свои собственные или заемные) деньги в производство, им самим организованное и возглавляемое, пожиная с этого доход, то в наше время возникает новый идеальный тип: нет больше предпринимателей, владеющих собственными компаниями, зато есть менеджер-эксперт (или правление во главе с гендиректором), который управляет компанией, принадлежащей банкам (также управляемым менеджерами, не владеющими банками) или разрозненным инвесторам. В этом новом идеальном типе капитализма без буржуазии старая буржуазия, ставшая нефункциональной, рефункционализируется в качестве работающих за зарплату менеджеров — новая буржуазия сама получает зарплаты, и даже если они владеют частью своей компании, они получают акции как часть вознаграждения за их труд («бонусы» за их «успешный» менеджмент).

Эта новая буржуазия по-прежнему присваивает себе прибавочную стоимость, но в (мистифицированной) форме того, что Мильнер называет «прибавочной зарплатой»: как правило, они получают больше, чем пролетарская «минимальная заработная

плата» (эта — часто мифическая — воображаемая точка сравнения, единственным реальным примером которой в сегодняшней глобальной экономике может быть зарплата рабочего на потогонках Китая или Индонезии), и именно эта разница по отношению к обычному пролетарию, это отличие, и есть то, что определяет их статус. Таким образом, буржуазия в классическом смысле исчезает: капиталисты же возникают вновь как подвид оплачиваемого работника — менеджера, которому устанавливается более высокая зарплата за его компетентность (именно поэтому так важны сегодня псевдонаучные «аттестации», которые оправдывают более высокие зарплаты экспертов). Категория работников, получающих прибавочную зарплату, конечно, не ограничивается менеджерами: она включает в себя вообще всякого рода экспертов, администраторов, госслужащих, врачей, юристов, журналистов, людей искусства… Тот излишек, который они получают, имеет две формы: больше денег (для менеджеров и пр.), но также меньше работы, то есть больше свободного времени (для — некоторых — интеллектуалов, но также для части государственного аппарата и т. п.).

Аттестационные процедуры, посредством которых определяются работники, получающие прибавочную зарплату, являются, конечно, произвольным механизмом власти и идеологии, без какой-либо серьезной связи с настоящей компетентностью, или, как об этом говорит Мильнер, необходимость прибавочного продукта по своему характеру — не экономическая, а политическая: сохранить «средний класс» в целях социальной стабильности. Произвольность социальной иерархии вовсе не ошибка, а сама суть всего этого, так что произвольность аттестаций играет роль, соответствующую произвольности рыночного успеха. То есть насилие угрожает взорваться не тогда, когда есть слишком много случайности в социальном пространстве, но тогда, когда некто пытается устранить эту случайность. Именно на этом уровне необходимо искать то, что можно назвать, в довольно мягких понятиях, социальной функцией иерархии. Жан-Пьер Дюпюи {18} понимает иерархию как одну из четырех процедур («символических диспозитивов»), функция которых — сделать отношения превосходства неунизительными для нижестоящих. Есть собственно иерархия (навязываемый извне порядок социальных ролей, находящийся в явном противоречии с более или менее высокой внутренней ценностью индивидов — поэтому я воспринимаю мой низкий социальный статус как совершенно не зависимый от ценности, которой я обладаю); демистификация (критико-идеологическая процедура, которая показывает, что отношения превосходства/подчиненности не имеют основания в оценке заслуг, а есть результат объективной идеологической и социальной борьбы: мой социальный статус зависит от объективных социальных процессов, а вовсе не от моих заслуг; как язвительно пишет Дюпюи, социальная демистификация «играет в наших эгалитарных, соревновательных и меритократических обществах ту же самую роль, что иерархия в традиционных обществах {19} — она позволяет нам избежать болезненного вывода, что более высокое положение другого человека — следствие его заслуг и достижений); случайность (тот же механизм, только без его социально-критической стороны: наше положение на социальной лестнице зависит от природной и социальной лотереи — повезло тем, кто родился с лучшим складом характера и в богатых семьях); сложность (превосходство или подчиненность зависит от сложных социальных процессов, которые не зависимы от намерений или заслуг индивида — например, невидимая рука рынка может стать причиной моего краха и удачи моего соседа, даже если я гораздо усердней работал и был умнее). Вопреки тому, что может казаться, все эти механизмы не оспаривают иерархию и не угрожают ей, а делают ее приемлемой, поскольку «то, что возбуждает завистливое беспокойство, — это идея, что другой действительно заслужил свой успех, а вовсе не противоположная идея, которая одна может высказываться открыто» {20}. Дюпюи делает из этой констатации (очевидной для него) вывод: большая ошибка — думать, что общество, которое справедливо и воспринимает себя как справедливое, будет вследствие этого свободным от всякого ресентимента — напротив, именно в таком обществе те, кто занимает низшие позиции, найдут выход своему чувству уязвленной гордости в насильственных вспышках ненависти.

Именно здесь одна из непреодолимых проблем современного Китая: целью реформ Дэна Сяопина было ввести капитализм без буржуазии (как нового правящего класса); теперь, однако, китайские лидеры делают болезненное открытие, что капитализм без стабильной иерархии (приносимой буржуазией как новым классом) порождает перманентную нестабильность — так каким же путем пойдет Китай? В более общем плане в этом, вполне возможно, заключается причина, по которой (бывшие) коммунисты возникают вновь как наиболее эффективные капиталистические менеджеры: их историческая враждебность в отношении буржуазии как класса замечательно вписывается в основную тенденцию сегодняшнего капитализма как менеджерского капитализма без буржуазии — в обоих случаях, как когда-то уже сказал Сталин, «кадры решают все». (Есть также интересное различие, возникающее между современным Китаем и Россией: в России университетские преподаватели до смешного низкооплачиваемы, они фактически уже стали частью пролетариата, в то время как в Китае они прекрасно обеспечены «прибавочными зарплатами» как средством, гарантирующим их покорность).

Кроме того, это понятие «прибавочной зарплаты» также позволяет нам по-новому взглянуть на продолжающиеся «антикапиталистические» протесты. Во времена кризисов наиболее очевидным кандидатом на «затягивание поясов» оказываются низшие слои живущей на зарплату буржуазии: поскольку их «прибавочные зарплаты» не играют никакой постоянной экономической роли, единственное, что препятствует слиянию этой буржуазии с пролетариатом, — это ее политический протест. Хотя эти протесты номинально и направлены против грубой логики рынка, в действительности эти люди протестуют против постепенного размывания их (политически) привилегированного экономического положения. Вспомните любимую идеологическую фантазию Айн Рэнд (из ее романа «Атлант расправил плечи»), где говорится о бастующих («креативных») капиталистах, — не находит ли эта фантазия свое извращенное воплощение в сегодняшних забастовках, которые, по большей части, являются забастовками привилегированной «зарплатной буржуазии», движимой страхом потерять свои привилегии (избыток по отношению к минимальному окладу); это не пролетарские протесты, а протесты против угрозы быть низведенными к пролетариям. То есть кто осмеливается бастовать сегодня, когда наличие постоянной работы само становится привилегией? Не низко оплачиваемые рабочие из (того, что остается от) ткацкой и пр. промышленности, а страта привилегированных работников с гарантированными рабочими местами (главным образом на государственной службе: полицейские и судебные приставы, учителя, работники общественного транспорта и др.). Это также относится и к новой волне студенческих протестов: их основная мотивация, скорее всего, — страх, что высшее образование больше не будет обеспечивать им «прибавочные зарплаты» в дальнейшей жизни.

Ясно, конечно, что великое оживление протестов в прошлом году, от арабской весны до Западной Европы, от Оккупай Уолл-стрит до Китая, от Испании до Греции, конечно же, не должно быть отброшено просто как бунт зарплатной буржуазии — в них кроется гораздо более радикальный потенциал, и потому необходимо заняться конкретным анализом каждого случая. Студенческие протесты против происходящей университетской реформы в Великобритании очевидно противоположны по своему характеру бунтам в этой же стране в августе 2011 года: потребительский карнавал разрушения, с одной стороны, и подлинная вспышка недовольства исключенных людей — с другой. Что же касается восстания в Египте, то можно сказать, что вначале был момент бунта зарплатной буржуазии (молодые образованные люди, протестующие против отсутствия жизненных перспектив), но он был частью более широкого протеста против деспотического режима. Тем не менее в какой мере протесты мобилизовали бедных рабочих и крестьян? Не является ли победа на выборах исламистов, среди прочего, указанием на узость социальной базы изначального светского протеста? Греция — это особый случай: в последние десятилетия за счет финансовой помощи ЕС и займов была создана новая «зарплатная буржуазия» (особенно в чрезвычайно раздутой государственной службе), и ныне происходящие протесты есть во многом реакция опять же на угрозу потерять эти привилегии.

Кроме того, такая пролетаризация нижней «зарплатной буржуазии» сопровождается эксцессами противоположного рода: иррационально-высокими вознаграждениями топ-менеджеров и банкиров (эти вознаграждения экономически иррациональны, поскольку, как показывают расследования в США, они стремятся быть обратно пропорциональными успешности компании). (Хотя надо признать, что отчасти цена этих сверхвознаграждений объясняется тем, что менеджеры должны быть готовы к работе 24 часа в сутки, живя, таким образом, в состоянии постоянного чрезвычайного положения.) Вместо того чтобы подвергнуть эти тенденции морализирующей критике, необходимо прочитать их как указания на то, в какой степени сама капиталистическая система не способна больше найти постоянный уровень саморегулирующейся стабильности, в какой мере ее функционирование угрожает выйти из-под контроля.

Поделиться с друзьями: