Год провокаций
Шрифт:
Нет ничего ужасней ожидания подлого удара. Но не сидеть же на ледяном мокром полу. Никита поднялся и снова полез на свой этаж. И только теперь разглядел смеющегося подростка под собой, а рядом, на соседней шконке, круглую морду с недобрыми узкими глазками.
– Можете делать дырочки… можете убить, – с ненавистью произнес
Никита. И возвысил голос: – Да, да! Вас кэп подбил… а вот над ним есть майор, Григорий Иваныч. У них там свой футбол, кто кому в пасть горячий уголь закинет. Если что со мной случится, Григорий Иваныч вас в асфальт закатает. Прямо во дворе нашей тюряги. Там как раз еще ямка осталась слева, с прошлого года, надо сгладить двор. А на воле
Саша Кочерга… лучше вам здесь сдохнуть, чем волю повидать.
И
Но как же не стыдно тому пареньку в прежней камере, перед которым
Никита душу открыл?
Тюрьма развращает. Ради свободы и даже ради лишнего куска сахара люди могут пойти на подлость…
Раньше Никита об этом не задумывался. Читал “Архипелаг ГУЛАГ” – не до конца. Думал: зачем?..
Ну-ну.
15.
– Не верь, не бойся, не проси, такая конституция на Руси, – с ухмылкой говаривал дядя Леха, набрасывая на ватмане лицо Президента
России для пищевого техникума. Надо же и зарабатывать на жизнь.
Картинку вставят в раму под стекло и повесят на стену. – Я добрый человек, Никитушка, только бывало обидно: доверишься хорошему – якобы – человеку… ну, влез он в душу, симпатяга… ты ему всё под ноги, как самосвал алмазы. А он же тебя же потом с потрохами!.. Я, Никитушка, больше уважаю трудных людей. Прямо скажу, как один мой кент говорил: мужик не должен быть шибко красив и нежен. Ты вот мне чем нравишься – все время думаешь. У тебя на лбу написано, что ты думаешь. Ты – мыслящий мрамор.
“Дались им всем камни”.
– Да ничего я не думаю!.. – смущался и отворачивался Никита. – Я так.
– И отец у тебя, наверно, умный, слова зря не скажет.
– Вот он – да, он военный хирург.
– Неважно. Знавал я врачей – бисером сыплют слова красивые. А толку…
Разрежут – и зашить забывают. – Деев закончил портрет, взялся за другой, тоже рисуя по памяти, – Андрея Сахарова. – Это “прохфэссоры” попросили, в университет, на кафедру физики. Им, конечно, бесплатно. – Портрет великого ученого-демократа дядя Леха рисовал пастелью, получалось нечто воздушное, светлое. – Как вспомню, билад
(так произносил один мой знакомый узбек-охранник), как ему микрофон отключали на съезде… стыдно за Горбача до сих пор. Ты еще в школе учился, не помнишь? Полный песец, я тебе скажу! Коммунисты ржут, топочут в зале ногами, а бедный Андрей Дмитриевич еле слышно квакает… перед выключенным микрофоном… Фофаны! Каких людей оскорбляли. Каких погубили. – Он отбросил цветной мелок и закурил, открыв разболтанную форточку и уставившись в небо.
Наверное, вспоминал, как и его самого обижали. В последний раз – три года назад попросили вон из мастерской в Доме художника как единственного бедного приживалу. Новые времена, капитализм! – начальство отдало почти все квадратные метры в аренду непонятным конторам с иностранными названиями, консультациям, юридическим службам и даже аптеке.
Алексей Иванович особо-то и не унывал, конечно, – побегал по городу и устроился на ВЦ лаборантом (у него золотые руки, он умеет всё).
Впрочем, спокойно здесь ходить мимо серых стен не смог – за первые же полгода бесплатно превратил здание ВЦ изнутри в грандиозное зрелище, изрисовал все четыре этажа, как Сикейрос: отныне из стен выглядывали выпуклые до галлюцинации Королев и Ландау, Прохоров и
Алферов, Менделеев и покойная жена Зина с золотой косой вокруг головы… она даже в трех видах! И всё это изображено обычными масляными красками! К счастью, унылый директор ВЦ Катаев оплатил ему эту гору красок. Наверное, потому не пожалел денег, что как раз в то время здесь проездом оказался академик-секретарь Н. из
Новосибирска – ему роспись Деева
чрезвычайно понравилась…Вот тогда и познакомились Никита и Алексей Иванович. Да еще соседями оказались!
А в комнатке-то у дяди Лехи как интересно! На двери написана в рост все та же тоненькая синеглазая девица-ангел, обмотанная вся до пят золотистой косой.
Правда, дни знакомства были внезапно омрачены. Какая-то сволочь буквально через день-два порезала большим гвоздем или ножом работу
Деева, особенно досталось Зине… не поленился неизвестный человек, во всех трех местах, где была Зина, шаркал и чиркал острым предметом… дескать, что за глупость – из ромашки она выглядывает, и из солнца она же смотрит, и еще у пролетающей птички ее же головка с золотым нимбом…
К счастью, дядя Леха не сразу увидел, что картина испорчена – он быстро ходит, пробежал мимо, как обычно. А вот Никита заметил.
Остановился, будто его по голове шмякнули, стоял, не веря глазам. И машинально провел пальцем по трещинам, по серому следу, из которого выкрошилась краска. И за этим занятием его увидел директор ВЦ.
– Вы что там, Никита Михайлович? – возмущенно спросил директор.
– Да вот кто-то напортачил… – только и пробормотал Никита. Ему и в голову не пришло, что Катаев может подумать на него. Он пошел сказать Алексею Ивановичу, раздумывая по дороге, какие слова бы подобрать, подготовить художника к ужасной новости.
Конечно, дядя Леха огорчился, но виду не показал.
– Ни фига-а, – пропел художник, взял ящичек с красками и вечером за полчаса поправил изуродованные лики любимой жены. – Это даже хорошо, это чтобы я забывался, за грехи мои…
– Да бросьте, какие ваши грехи? – Никита хотел поддержать старика, но услышал более чем странный монолог.
– Грехи, милый, они и в мыслях бывают. Иной раз возгордишься: мол, второй ван Гог или Врубель-Дай рубель. А народ-то раз и напомнит: ты кто такой? Ты сидел? Вот и радуйся, что на горшке сидишь, а не над парашей корячишься.
– Вы думаете, кто-то знает, помнит?! – удивился Никита.
– Да если не помнит… я-то помню!
– И вообще, в наше время сколько талантливых пересажали… экономистов…
– Уж не завидуешь ли?! – блеснул темными шарами глаз старик. – Ой, пацан! – Он долго смотрел на молодого человека. – Ничего тебе не буду говорить… не приведи только бог. Неизвестно, кем оттуда выйдешь.
В узкой комнате общежития ему, конечно, жить было душно. На антресолях под потолком теснились непроданные картины… книги стояли на полу штабелями вдоль стен… единственное окно завешено драной марлей от комаров (на зиму так и осталась марля), а в яркие дни еще и газетой прикрыто… И, конечно, резко пахнет скипидаром, олифой, красками…
И первое, с чем дядя Леха познакомил молодого соседа, – с интересными рассуждениями Ницше о художниках.
– Я читал Ницше, – успел сказать Никита, хотел похвастать, что тоже не лыком шит.
– Ничего особенного… хвастун… – отмахнулся Деев, доставая из угла, с полу, томик со сверкающей обложкой. – Однако ж про нашего брата любопытно.
И прочел вслух полторы страницы. Никита слушал внимательно и даже запомнил. “Мы художники! Когда мы любим женщину, то очень скоро начинаем ненавидеть природу, лишь только вспоминаем о тех отвратительных ее законах, которым подчиняется естество всякой женщины… обыкновенно мы стараемся и не вспоминать об этом, но наша душа, которой претит малейшее случайное соприкосновение с такими явлениями, непроизвольно вздрагивает от чувства брезгливости, коли случается такое, и смотрит на природу с презрением… мы оскорблены, и нам кажется, будто природа посягнула на нашу собственность… Мы затыкаем уши, дабы не слушать все эти разговоры о физиологии, и принимаем про себя категорическое решение: Человек „есть душа и форма, и я не желаю слушать всякие выдумки о том, что в нем есть еще”. „Человеческий организм” – для всех любящих это мерзость, нелепица, вздор, богохульство и поношение любви”.