Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Февраль («Взметает, громоздит, взлохмачивает снег…»)

Взметает, громоздит, взлохмачивает снег, разбушевалась — ух! — крутит ночная вьюга, нахмуренной зимы бездомная подруга, и чудится, метель не отгорюет век. В угрюмых пустырях, над гладью белых рек снует голодный волк и, торопя друг друга, не зная выхода из заклятого круга, храпит усталый конь и стынет человек. Как души грешные над братскою могилой, в пушистом саване взметнутся сосны вдруг… Скорей бы огонек! Да нет, все уже круг, бушует ветер злей и буйной хлещет силой. Кружит сам леший тут… И в зарощи: тук-тук… Остановился конь. О, Господи, помилуй!

Март («На мартовском снегу еще скрипучий наст…»)

На мартовском снегу еще скрипучий наст, а с крыш веселые забрызгали капели и шапки белые в саду стряхнули ели. Воркует голубь, смел, нахохлен и грудаст. Весна!
Пасхальный звон в ее волшебном хмеле.
Не рано ль? Но мечтать кто в марте не горазд? И воздух млеющий живым теплом обдаст, и слышишь, как поют весенние свирели.
В лугах подтаявших пузырятся ручьи и тронулись пушком чуть розовым рябины. Упавшие черны, как угли, хворостины. Вез устали в кустах стрекочут воробьи. Крестьяне на гору из синей полыньи везут прозрачные и голубые льдины.

Апрель («Набухли почки верб, и перелески…»)

Набухли почки верб, и перелески в проталинах давным-давно цветут. Озябших трав подснежный изумруд и неба синь так вдохновенно-резки! Теплеет солнце, гуще занавески отмерзших рощ. И лютик тут как тут, и над черемухой пчелиный гуд, и жаворонок вьется в горнем блеске. День целый птичий гам. Уж возле гнезд щеглы, чижи, малиновки запели. Щебечут ласточки, скворец и дрозд трещат… И соловьи при свете звезд, неискушенные еще в апреле, порой и невпопад заводят трели.

Май («Я был на кладбище. И там весна…»)

Я был на кладбище. И там весна: ирис, жасмин, сирени белой дымы, и ландышем (цветок ее любимый) весенняя могила убрана. Стрекозы легкие носились мимо и золотом звенела тишина… Здесь, под крестом берестовым, она уснула навсегда, непостижимо. Я помню все. Но ты, забыла ль ты, не отданная мне ревнивым раем, любовь мою и слезы и мечты, отцветшие когда-то вместе с маем? И мне в ответ могильные цветы: — Мы любим, оттого что умираем.

Послесловие («Все призрачно в дыму отшедших дней…»)

Все призрачно в дыму отшедших дней, но, Боже мой, как безнадежно-явно! И быль, и сон — давно и так недавно. Тем сладостнее «вспомнить и больней… О, как жива моя тоска по ней, еще вчера и близкой, и державной, и вот — чужой, безрадостной, бесславной, покорно тонущей в крови своей. Россия, Русь! Тебе ли роковая, предвещанная гибель суждена? Или стоишь у врат, еще не зная? Тяжка пред Господом твоя вина, — слепая, страшная, но все — живая и все любимая, навек одна.

Ржевница. 1920

СКЕЛЕ

Был пасмурный февраль, всходила чуть трава, белели в порослях подснежники лесные, пустынный вечер гас и золотил едва крутые скаты гор и тучи дождевые. Местами на камнях весенний таял лед, и было холодно. Шумел поток в ущелье. Измаянный тщетой томительных невзгод, не радуясь весне, я брел на новоселье. Куда? Не все ль равно! Я шел вперед, вперед, к мешку дорожному приучивая спину, туда, где не было южнобережных вод, через Шайтан-Мердвен в Байдарскую долину. Без цели, наугад — скорей, куда-нибудь! Дубы корявые, ободранные буки, как злые нищие, мне преграждали путь, шипы кустарников кололи больно руки. Все выше между скал обрывистых тропа. Вот — перевал, и вниз кремнистая дорога, и снова хилый лес и камни и толпа коряг обугленных, черневших так убого… И вдруг — о, волшебство! — передо мной простор, согретый ласковым, лучисто-нежным югом, и в золоте зари чуть видимый узор холмов, раскинутых широким полукругом… Как хорошо… О, нет, нет никогда во сне простор не грезился чудесней и безбрежней, и Божья красота не улыбалась мне спокойнее, добрей, блаженно-безмятежней! Прохладная изба. Из окон вдовий двор, — колодезь, клумбы роз, табачные сараи, соседок за стеной нерусский разговор, индюшек и гусей рассыпанные стаи… Все, все отрадно здесь, милей день ото дня: оладьи на обед и к ужину султанка, и эта пасека у ветхого плетня, и хлопотливая красавица гречанка, — ее рассказ о том, как нынче трудно ей управиться одной с работой деревенской, и выводок пяти подростков-дочерей, смущающих меня задумчивостью женской… Страдою полон день. С утра и млад и стар в чаирах боронит и поливает гряды. Не умолкает скрип нагруженных мажар, свершаются труды, как тихие обряды. Не налюбуешься! По заросли брожу — все тропы исходил. В Узундже и Саватке друзей моих, татар, я навещать хожу: люблю наряды их и гордые повадки, неторопливый пляс на свадебных пирах и верность древнюю гостеприимства праву, «селямы» важные и в сакле, на коврах — степенный разговор и кофий по уставу. Настанет вечер. Тишь. Кузнечик заскребет, у завитых плетней — играющие
дети.
Угрюмый муэдзин на минарет идет, и молча старики присели у мечети. Отчетливо звенят гортанные слова в вечернем воздухе, протяжные как стоны. Им вторит иногда, вдали, едва-едва церковный колокол. И вместе плачут звоны…
Все ниже солнце. Вот в огне его луча холмов песчаные порозовели склоны и гаснут. В сумерках, отрывисто мыча, понурые бредут волы в свои загоны. И дружною толпой, окончив страдный день в окрестных табаках, работницы-хохлушки пройдут по зеленям и, уплывая в тень, затянут вольные, знакомые частушки. И Русью вдруг пахнет, и сердце защемит… Уйти бы вдаль — туда, в раздолья ветровые, где не избыть ни слез, ни крови, ни обид. Отечество, прости! Воскреснешь ли, Россия? Весна давно прошла. Отпели соловьи, кукушка за рекой и та откуковала, и вылетели пчел мятежные рои, веселой зеленью долина заиграла. Короче солнца путь и жарок летний прах, повысохли ручьи на дне ущелий сирых, черешня дикая поспела на горах, и яблони цвели и отцвели в чаирах. Как скоро! Поглядишь: румянятся плоды и пухнет помидор в соседнем огороде, желтеют пажити, огромные скирды насупились в полях. Уж лето на исходе! Но так же все горят и нежат небеса, и рано-порану туманы гор колдуют, и по краям ложбин кудрявятся леса, и в рощах горлицы без умолку воркуют. Все той же музыки мечтательной полна краса осенняя твоих угодий, Скеле, — и утра благовест, и ночи тишина, и звоны полудня, и вечера свирели…

Скеле у Байдар. 1919.

Нагарэль. Сонеты

Памяти Н.С. Гумилева

I. «Нет, — больше, сударь! Шестьдесят четыре…»

Нет, — больше, сударь! Шестьдесят четыре. Уж двадцать два — на Флоре капитан. А раньше: Грек, Меркурий, Океан… Да, старость не на радость в Божьем мире. Удушье, знобь, не голова: чурбан. Ногами тоже плох, со сна — что гири. Немудрено. По кругосветной шири намаешься в ненастье и туман! Зато и пожил. Sacramente… споро. Где не бывал, что песен да вина! А женщины! Послушай, старина… Но крепче всех запомнилась одна: плясунья из таверн Сан-Сальвадора, креолка, Нагарэль, дочь матадора.

II. «Извольте, расскажу. Хоть забулдыга…»

Извольте, расскажу. Хоть забулдыга, поверьте на слово: не врал досель. Что было, сударь, было. Нагарэль… Оглянешься, и память — словно книга. Ну-с, в ту пору уж несколько недель, у Бахии, на палубе Родрига, испанского сторожевого брига, я проклинал тропический апрель. Зной, ливень, штиль. По вечерам из порта — и музыка, и песни. Как дурак, ночь напролет стоишь, стоишь у борта, в уме прикидываешь так и сяк, и отпуска, бывало, ждешь до черта. Однажды утром… Чокнемся, земляк!

III. «Однажды: Юнга, — слышу голос, — в рубку!..»

Однажды: «Юнга, — слышу голос, — в рубку!» Бегу. А капитан (старик, добряк и пьяница, да трезвый — не моряк) глядит хитро, пожевывает трубку. «Что ж, твой черёд!» — и показал на шлюпку. Весь день в порту, из кабака в кабак, брожу с матросами, курю табак и вздрагиваю, как завижу юбку. Тогда же под вечер в таверне «Крот» и встретились… Ну, подмигнул украдкой. Пришла, подсела, черным глазом жжет. Молчит… И вдруг, змея, прильнула сладко и на тебе! — поцеловала в рот. Так началось. А кончилось… не гладко.

IV. «Да, началось. На долгую беду…»

Да, началось. На долгую беду. Не ем, не сплю. Болтаюсь день без толку, а ночь — скорей на бак: залезу в щелку и притаюсь, да за борт. Как в бреду. Плыву, ныряя чайкой, на гряду отлогих дамб, к рыбачьему посёлку, и там на отмели мою креолку между сетей и старых тряпок жду. Частенько не придет. Плывешь обратно, и Божий мир не мил. А невдомек, что сызмала девица-то развратна и ночь, поди, прогуливает знатно… Эх, сударь, молодость! Жил паренек, да наскочи, как рыба, на крючок.

V. «Влюбился — смерть! Красавица? Нимало…»

Влюбился — смерть! Красавица? Нимало. Жердинка смуглая, пятнадцать лет. Но взор, повадка, бровь углом… Да нет, не рассказать. Ну, бес. А уж плясала! Сорвется — вихрь, запляшет белый свет. Плывет, горит. Вот кружится, вот стала и прыг на стол — и каблучком удало отстукивает трели кастаньет. А то раздета, бубен, — ишь сноровка! — танцует голая. И грех, и стыд, какой любви мужчинами не сулит: Вся выгнется и грудью шевелит и бедрами поводит этак ловко. Дурная, сударь, истинно чертовка!
Поделиться с друзьями: