Годины
Шрифт:
Маруся, озлобясь в горе, которое никто, как ей казалось, не хотел понять, угрожающе сготовилась полезть на печь. Нюра остановила ее тихой своей рассудительностью:
— Мама! В письме про всё уже. А поклоны тут вот, по боковинке, пропишу. Сядь, а то читать не буду.
— Я тебе не буду! — Маруся погрозила ей тощим кулачком, села, в беспокойстве ожидала, как заговорят с листа жалобные ее слова.
Нюра медленным голосом, слово в слово, зачитала все, и напряженный ее голос под конец дрогнул, и тотчас на печи всхлипнула Валька, и, вторя ей, плачем залилась на всю избу младшенькая, Верка.
Горе, считанное с бумаги, гляделось страшнее, чем молвленное. Не выдержала и Маруся: закрыла лицо руками, ткнулась себе в колени, сидела, раскачивалась и никого вокруг голосящих не успокаивала.
В
— Что же, горевать будем или жить?
Маруся, приподняв от колен худое, мокрое от слез, пугающее чернотой глазниц лицо, будто отрыдала в притихшей избе:
— Помирать будем… С меня почнем, по одному и приберемся…
Случись Васенке оказаться перед подобным, казалось, неизбывным горем чужой семьи в поры давнего своего девичества, ни на что другое не решилась бы, — приклонилась бы к Марусе, как береговая лозиночка к воде, в молчаливости сострадала бы, переживала, плакала душой. Приказали что — тотчас бы сделала; спросили бы — слово, молвила. А сама ни-ни! — не решилась бы ни на слово, ни на дело; таково уж было матушкино наставление ей на жизнь. Но за два года войны, по предсмертному наставлению Ивана Митрофановича оказавшись среди других людских судеб и в ответе за каждую, столько чужого горя заплеснула к себе в душу Васенка — вовсе и не чужого, по адресу — чужого, а по боли — своего, — что добавлять к плачу сочувствующий голос уже не могла. И не то чтобы сочувствие избыло в доброй ее душе; переплавилось оно в другую жизненную важность — в потребность избыть чужое-нечужое горе большой, малой ли, но тут же изысканной помогой. Васенка знала, как бьет и лечит слово; но познала она и другое: как отрождает поникшего в горе человека сотворенное ко времени участливое дело. И Васенка будто пропустила мимо своего внимания гореванные слова Маруси, скинула с головы на плечи платок, подаренный ей бабой Дуней, расстегнула такую же, как у Маруси, телогрейку, только поладнее, по ней ушитую, и собралась было заговорить про то самое дело, с которым пришла к петраковскому табору, но приметила письмо, лежащее под рукой у Нюры, и тотчас догадалась, кому и о чем оно писано. И в тревожности за солдата Василия Ивановича, воюющего на другом конце земли, потянулась к не своему письму, сурово прихмурив брови. И Нюра даже под угрожающим взглядом матери не огородила письма, с неожиданной готовностью сама подала листок Васенке.
Васенка быстрым движением придвинулась к лампе, читала писанные старательно, убористыми буквочками слова и слышала в замеревшей избе многоносое настороженное сопение с печи, вызывающий своенравный постук карандаша о Нюркины зубы, не то жалобный писк, не то придавленный в горле Маруси плач, готовый вот-вот прорваться криком, и, чем дальше читала, тем неуступчивее делалось ее сильно похудевшее в постоянных заботах и несытости и все-таки не утратившее привлекательности лицо. Письмо она не вернула: сложила вполовину, потом в четверть, подложила под локоть под оторопелым взглядом качнувшейся Маруси, твердо сказала:
— Не солдату, не на фронт письмо писано… Содату такое письмо не надобно!
Она ожидала и крика, и ругани, потому не пошевелилась, только чуть сузила глаза, когда Маруся, одним махом скинувшая себя с табурета, оказалась перед ней, простоволосая, растрепанная, с поднятыми к лицу руками. Будто сглатывая силу своего обычно пронзительного голоса, она прошептала:
— Как это не надобно?.. Как это не надобно? — спросила она уже в голос со зловещим движением сжатых в кулачки рук. — А как я отмолюсь перед им, когда он, свет моей жизни, Василий Иванович, в дом войдет и ни детишечка не узрит?! А ну, дай сюда листок, не греши, председательница! Каждый со своим горем обнимается. Иди горюхайся со своей Ларкой. Сберегай, чтоб потом мужик батогом на твоей спине не отыгрался!..
Маруся норовила вырвать листок. Васенка руки не отняла, крепче придавила к столу. Тогда Маруся пронзительно взвизгнула:
— Подай письмо, окаянная! — и ногтями, с кошачьей яростью, вцепилась
в Васенкину руку.Васенка, не уступая письма, поднялась, скрывая боль, прошлась по избе, остановилась напротив Нюры.
— Ты хочешь, чтоб Василий Иванович получил такое письмо? — спросила, едва удерживая дрожь напряженного голоса.
Нюра вскинула испуганные глаза на Васенку, на мать, потупилась; бледные, почти белые щеки и прямой, высокий, всегда чистый лоб, так нравившийся Васенке, окинуло пятнами волнения. Нюра понимала мать, жалела и все же собралась с силой, сказала, не поднимая глаз:
— Не будем, мама, сердце у нашего бати травить. Без того беспокойно там. Как-нибудь… — Голос ее пресекся, она сглотнула, в твердости договорила. — Как-нибудь проживем, мама.
Васенка оборотилась к печи, без прежнего напора, дрогнув голосом, все же спросила:
— А ты, Миша?
Миша заворочался, с ним вместе и быстрее его заметалась по слабо освещенному потолку большая его тень, он выпростал из-под себя руки, обхватил одной другую, будто для твердости, угрюмо сказал:
— Кабы его домой по письму пустили! А с войны не пустят. Что уж, только переживать будет…
Васенка поняла, что даже в согласии с ней старшие Петраковы в своем горе, в последней своей надежде равно уповали только на добрую силу своего названого отца. Вместе с письмом она отбирала последнюю их надежду и, поняв это, положила письмо на стол.
Маруся, видя, что Васенка отступилась, отошла от стола неверными шагами, опустилась на свой табурет, откинула растрепанную голову к печи, сказала:
— Вчерась в городе была. Хлеба притащила. Кусок. На всех пустопузых поделила. Сглотнули. Не осилила им сказать. А теперь при них сказываю — у собаки, у пса бродячего, тот кусок вырвала… Где он, пес тощий, лопоухий, тот кусок выкрал, догадать не могу. Видела, в городе не слаще нашего. Вот, добыла… Скормила…
— Мама! — Нюра от стыда и унижения закрыла лицо руками, уткнулась в стол. На печи притихли, будто вымерли.
Знала Васенка, как живут бабы, детишки и старики во всех семидесяти шести домах Семигорья, знала и то, что семейство Петраковых держалось только на коровенке, купил которую перед войной сам Василий Иванович. Но такое не могла даже в мысли пустить. Стояла потрясенно посреди избы, пальцами сдавливая виски, как будто задерживая чудовищно разрастающуюся в ней самой чужую боль, потом прошла своей неслышной походкой к лавке, села у стола, где прежде сидела, сказала решительно:
— Вот что, Маруся, по делу пришла ведь. Договорились с руководством: Валюшку и Верочку в Дом возьмут. Будут вместе с эвакуированными детишками жить, питаться. Валюшку к классу прикрепят, там и учиться будет. А Нюра с Мишей уж как все — в колхоз. Для войны потрудятся. Для себя что-ничто заработают…
— Это что же, при живой матери — в сироты?.. — заносчиво спросила Маруся.
— Мама! — в отчаянье крикнула Нюра, даже прихлопнула рукой по столу. — Не там гордость проявляешь!
Васенка знала, что Марусю напугали неминучие деревенские оговоры, и без досады подумала, что бабы не перестают ее удивлять. И эта вот: немужняя — детей рожала, от деревенских сплетен подолом отмахивалась. А теперь, когда ее же ребятишек спасать пришли, славой озаботилась! Но тут же, второй мыслью, сумела догадаться, что не деревенский оговор беспокоит Марусю; после того, как, на удивление всем, вошел в ее дом Василий Иванович, преданней, заботливей бабы, чем Маруся, нарочно ищи — не сыщешь. Не гордость окинула ее — боялась, как посмотрит на сирот при живой матери свет ее очей Василий Иванович. Потому Васенка пристрожила себя, сказала, убеждая:
— Разве в Доме все сироты? Еще неведомо, сколько отцов к ним повозвращается!.. В войну, Маруся, все для нас равны: и сироты, и те, которые под материнской рукой. Живы бы только были!..
Маруея нахмурилась, шевелила губами, но Васенка видела, что слова ее нашли нужное место в недоверчивом уме, думала: «Одно огбрили. Теперь бы с письмом этим нехорошим довершить…»
Белевшее на пустом столе письмо и теперь беспокоило: уж больно страдало ее сердце за тех, кто в неведомых краях дрался с ворогом; не могла она отступиться в таком деле, как спокойствие солдата за свой оставленный дом.