Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Годы эмиграции
Шрифт:

Статьи в журнале я писал редко, но в каждой книжке появлялись мои рецензии. По редакционным вопросам переписку с сотрудниками и издателем вели мы с Милюковым. И мне приходилось лишь изредка осведомлять Павловского, уехавшего к себе в Шанхай. Из глубокого уважения, граничившего с "влюбленностью", он пасовал перед Милюковым и в редакционные дела ни в какой мере не вмешивался, продолжая быть щедрым издателем. Много туже приходилось моему другу Коварскому, заведовавшему конторой, который должен был отчитываться за коммерческую сторону журнала: за расходы по типографии, распространение и прочее. Эта переписка, далеко не всегда приятная для обеих сторон, полностью сохранилась в моем архиве.

И "Русские Записки", и "Современные Записки" прекратили свое существование с началом второй мировой войны: первый журнал осенью 1939 года, второй ранней весной 1940. Первые месяцы война протекала

так, что мы в Париже не представляли себе правильно положения. Затемнение, маски, бомбежки, убежища от них стали привычными аксессуарами жизни. Уверенность в неодолимую мощь линии Мажино заворожила правительственные круги и общественные, вызывая инерцию и апатию. Во всяком случае, тревоги никакой не чувствовалось и свидетельством тому может служить, что я, по обыкновению, занят был мыслью о новой книге. Контракта у меня еще не было, но в общем виде я сговорился с французским {117} издательством о "Буре над Азией", как предполагалось озаглавить книгу о Николае П. Я успел написать несколько глав, а известный французский публицист и переводчик, былой наш единомышленник, позднее не то примкнувший к коммунистам, не то остановившийся на полпути к ним, Андрэ Пьер, даже успел перевести первые две главы. Но и перевод, и рукопись, вместе с другими рукописями, материалами, книгами и вещами, были захвачены немцами в первые же дни оккупации Парижа.

Уже близились времена и сроки вторжения Гитлера в сердце Франции, а в Париже все еще царили внешне тишь да гладь. До меня, по крайней мере, не доходила весть даже о том, что дальновидные люди считают: враг у ворот и необходимо покинуть Париж. Мне самому эта мысль не приходила в голову. Случайно я услышал, что Цетлины уехали на север, к морю; собирается уехать с женой Прегель, имеющий секретное поручение от бельгийского правительства; уезжает, по делам Земгора, в По Авксентьев. Никакого вывода из этого я не делал. В конце мая нас с женой пригласили к обеду Прегели перед своим отъездом и отъездом Авксентьевых. После обеда мы перешли в кабинет хозяина, и Авксентьев, раскрыв громадный географический атлас, стал рассматривать расположение наступавших на Париж немецких армий. Чем внимательнее он вглядывался, тем больше приходил к убеждению, что на основании и официальных данных положение безвыходно. Это никак не сходилось с тем, что только днем раньше слышал его зять в Брюсселе от самых осведомленных генералов, которые, как будто, заслуживали большего доверия, чем кто-либо, не исключая и органов печати.

Ушли мы вместе с Авксентьевыми и простились с Прегелями и Авксентьевыми, чтобы снова встретиться в октябре уже в Нью-Йорке ...

Только после этого разговора, при котором я случайно присутствовал, я решил, что в Париже мне нечего делать. Надо уезжать. Но куда? По легкомыслию предполагая, что разлука с Парижем будет непродолжительной, я решил уехать по возможности недалеко. Это был не столько отъезд, сколько переезд. Что оказалось много плачевнее, соответственно наметил я и то немногое, безусловно необходимое, что было взято с собой, а не оставлено на поток и разграбление нагрянувших через восемь суток оккупантов. Единственным счастливым исключением из такого отношения к документально-книжному имуществу оказалось чрезвычайно ценное собрание писем ко мне, как долголетнему секретарю и редактору "Современных Записок", и ко мне лично.

Я не сознавал, что, уезжая из Парижа, покидаю Францию. Направился я в Виши, где находился Милюков и ряд знакомых из причастных к Обществу Здравоохранения Евреев (ОЗЕ). Покинули мы Париж не без трудностей, полицейских и железнодорожных, но все-таки в сносных условиях. Полиция в той части Парижа, где мы жили, не скрывала своей неприязни. "Уезжаете, а нас бросаете", попрекали меня чины комиссариата, возвращая, после всех {118} проволочек, "нансеновские паспорта"; они явно предпочитали в это время поменяться положением с нами, "sales ... etrangers".

Только мы уехали, как стремление покинуть Париж сделалось почти всеобщим среди эмигрантов, у многих природных французов и коренных парижан. А. Ф. Керенскому пришла удачная мысль добыть разрешение на выезд русским, того желающим, в коллективном порядке. С этой целью он отправился с заготовленным списком эсеров и друзей к министру внутренних дел, бывшему в свое время правой рукой Клемансо, Жоржу Манделю, позднее заточенному и расстрелянному немцами. Без обычных французских формальностей Мандель немедленно удовлетворил просьбу Керенского, и визы на выезд были выданы тут же. Когда мои друзья, 10 июня, собрались уезжать, условия резко ухудшились: началось массовое, неудержимое, почти стихийное, паническое бегство. Чем ближе к Парижу, тем сильнее чувствовалась паника, больше было хаоса. Но и до нас в Виши докатывались замиравшие волны великого переселения -

нежданного, неподготовленного, неорганизованного.

Мы благополучно ушли от немцев из Парижа 6 июня, но они пришли в Виши почти вслед за нами, тоже нежданно-негаданно. При их приближении кто мог торопился уйти из Виши - пешком, на велосипеде, на машине. И мне с женой знакомый, располагавший двумя свободными местами в автомобиле, предложил уехать вместе с его семьей. Но ехать надо было "в неизвестность" и в дальнейшем предстояло неминуемо маршировать, а это было совершенно не по силам жене. И, не без сожаления, мы решили остаться на месте, тем более, что охотников занять наши места было сколько угодно.

В ночь, когда немцы вступили в Виши, население не спало. То и дело хлопали ставни и слышались выкрики: "Ils viennent, ils viennent!.," Но то были не те немцы, которые прославились позднее своими зверствами. Те две недели, что они пробыли в Виши, они держались прилично, чего не скажешь о многих из их французских компаньонках, легко и открыто поддававшихся чарам немецких кавалеров. Помимо этого, завоеватели занимались скупкой всего, что находили в магазинах, и невинным катанием, распевая песни, по реке Аллье.

Совершенно неожиданно очутившись под властью Гитлера и не зная заранее, какой она будет и как долго продлится, я поспешил уничтожить всё, меня компрометирующее. Так погиб и экземпляр "Leon Blum", присланный мне Блюмом из тех, кажется, пяти, которые издательство Фламмарион отпечатало специально для него на особой бумаге, - с весьма лестной для автора надписью Блюма.

После того, как, так называемое, правительство Виши арестовало Блюма в половине 1940 года, его, как известно, судили военным судом в Риоме, и в 1942 году, без того, чтобы довести суд до конца, увезли в Германию. Попав в Бухенвальд и по счастливой случайности избежав участи Манделя, он в 1944 году был освобожден американскими войсками. В 1946 году он приехал в Вашингтон и Нью-Йорк, где Еврейский Рабочий Комитет устроил в его честь торжественный завтрак. Я был в числе приглашенных и в кратком {119} разговоре с Блюмом сказал ему о судьбе, постигшей книгу о нем, и попросил сделать надпись на принесенном мною обыкновенном экземпляре. С обычной своей, личной и французской, любезностью Блюм, конечно, согласился, не отказав себе в удовольствии отметить неуместность моего обращения к нему иронической надписью: "Дорогому" такому-то "от вернувшегося из Бухенвальда специально для того, чтобы сделать эту надпись". Следовала подпись.

Постепенно и при наличности оккупантов установился свой порядок времяпрепровождения. Все представлялось неопределенным, смутным, тревожным. Те, с которыми мы общались, острее воспринимали продвижение Гитлера на западном фронте, нежели его оккупацию Виши. Раза два в неделю мы навещали Милюкова, и тогда разговоры и споры заходили о перспективах, которые предстоят с дальнейшим развитием войны. Один Милюков оставался оптимистом, упрямо повторяя, что не потерял веру в Англию: "Это - твердый орешек, его легко не раскусишь". Ему вторил его неизменный поклонник, журналист Поляков-Литовцев: "А я верю Павлу Николаевичу ..." Все остальные, не исключая и меня, были пессимистами: никому не приходило в голову, что коварство Гитлера по отношению к союзному "Советскому Союзу" обернется гибелью Гитлера.

Встреча в Виши восстановила наши отношения с Милюковым, испортившиеся после закрытия "Русских Записок" и его отъезда из Парижа. Причиной тому было нападение Советского Союза на Финляндию, вызвавшее его исключение из Лиги Наций. Эмигрантское общественное мнение осуждало агрессора, Советскую власть, и сочувствовало Финляндии. Таково было отношение эмигрантской печати, политических деятелей и виднейших представителей русской литературы.

За подписями 3. Гиппиус, Тэффи, Бердяева, Бунина, Б. Зайцева, Алданова, Мережковского, Ремизова, Рахманинова, Сирина был опубликован краткий "Протест против вторжения в Финляндию". В нем, между прочим, говорилось: "Позор, которым снова покрывает себя Сталинское правительство, напрасно переносится на порабощенный им русский народ, не несущий ответственности за его действия... Мы утверждаем, что ни малейшей враждебности к финскому народу и к его правительству, ныне геройски защищающим свою землю, у русских людей никогда не было и быть не может". Протест "против этого безумного преступления" был напечатан в "Последних Новостях" 31 декабря 1939 года. Милюков же был в числе незначительного меньшинства в эмиграции, которое оправдывало нападение на Финляндию патриотическими мотивами. Жизнь вскоре сняла с порядка дня вопрос о Финляндии. Это повторилось и получило гораздо больший резонанс позднее, когда проблема патриотизма вызвала острую полемику Милюкова со мной (об этом во 2-й части книги.).

Поделиться с друзьями: