Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Годы с Пастернаком и без него
Шрифт:

Отчужденно относился он и ко всяким либеральным начинаниям, попыткам сгруппировать «честных» советских литераторов, всяким диспутам, псевдодискуссиям.

Тут я немного нарушу хронологию повествования и забегу вперед, в 1956 год, когда уже прошел XX съезд КПСС и «ожидание грядущих перемен, составляющее единственное историческое содержание» этого времени, перестало быть просто ожиданием. Казалось, ему была дана даже реальная почва, и вот-вот замыслы, излагаемые как крамольные, обретут плоть и будут жить в открытую. Но Б.Л. оставался скептиком.

В 1956 году меня приняли в Литературный институт. Приняли по просьбе Б.Л., хотя в общем-то я не хуже многих могла и зарифмовать, и написать «очерк на тему». Но конкурс был слишком велик, и без письма Б.Л. я бы не прошла.

В знак благодарности я преподнесла нашему директору В. Озерову

переплетенный экземпляр (машинка) только что законченной Б.Л. автобиографии «Люди и положения» со словами, что, мол, скоро выйдет однотомник, а это предисловие Б.Л. просил передать вам… Озеров был польщен, его грубоватое и в то время еще довольно красивое лицо осветилось улыбкой… Надо сказать, что мой будущий директор тоже не был чужд либеральных иллюзий, и у него зрели различные замыслы дискуссий (одна из них — известная «Дискуссия о поэзии» — послужила концом и провалом недолгой институтской «оттепели»), он хотел изменить систему семинаров, чаще устраивать объединенные семинары, на которые приглашались бы писатели «всех направлений». Озеров показал мне список намеченных к приглашению: там, кажется, после Шолохова и Овечкина шел Пастернак. Я взяла список, взяла приглашение, сказала, что передам… Меня же приняли! Но я не очень-то представляла себе Б.Л. в нашем конференц-зале, среди портретов Горького и Ленина, под разными лозунгами с цитатами из Хрущева (впрочем, тогда самым популярным был китайский лозунг «Пусть расцветают все цветы» — он украшал и конференц-зал, и стенгазету). Да и как вообще мог относиться Б.Л. к такому заведению, как этот инкубатор для советских писателей? Помню один разговор о Высших литературных курсах (на которых обучалось и немало его поклонников, особенно из Грузии). Б.Л. передавал нам рассказ одного из слушателей о диалоге между студентом и преподавателем на лекции: «А почему же Пастернак в те годы уцелел?» — «На развод оставили!» — ответил лектор, и аудитория загоготала. Говоря об этом, Б.Л. слова «На развод оставили» произнес с такой несвойственной ему злостью, что я поняла, как глубоки раны от травли, хотя он всегда так доброжелателен, так умудренно незлобив, настолько «выше» этого. Мог ли он желать выступать в подобных стенах?

Разумеется, на переданное мною приглашение он недовольно замычал: «Скажи им, что я занят, безумно занят, нет времени на поездки… Да вот у них Шолохов, Каверин в списке… Они прекрасно выступят… Да у них это скоро кончится, увидишь…»

Так и случилось. Грянула Венгрия. К лозунгу «Пусть расцветают все цветы» услужливой рукой было приписано «кроме сорняков», а встречи с писателями «разных направлений» начались и закончились встречей с Валентином Овечкиным, который после своих горьких и честных очерков в «Новом мире» виделся настоящим героем сегодняшнего дня, предвестником будущей неконъюнктурной прозы. Его забросали записками. В ответ на одну из них — как вы относитесь к Пастернаку? — Овечкин вспыхнул, побагровел даже и, шагнув почти в самый зал с нашей маленькой сцены, проговорил: «В поэзии его я не знаток. А вот говорят, что он роман передал за границу. Мерзавец!!!» Ползала взорвалось аплодисментами, половина — впилась в ручки кресел. На меня стали оглядываться.

Октябрь 1956-го. Венгрия. Я была так оглушена этой первой на своем веку — не виденной, но слышанной и читаной — революцией, что не было времени ездить в Переделкино. Сидели у приемников, хватали газеты — польские, прорывались со словарем к смыслу.

В один из таких октябрьских дней (как странно, что через два года день в день на эти же числа пришлась нобелевская история!) к нам в Потаповский явился неожиданный гость. Он поднялся на наш шестой, без лифта, и долго не мог отдышаться. Расстегнув доху, тяжело сел на стул, начал сбивчиво и обиняками втолковывать нам про ответственность момента, про силы литературной реакции, про кочетовых и Кожевниковых, которые ждут не дождутся, чтобы Б.Л. не подписал какое-то письмо.

Это был В. Рудный, литератор, член редколлегии гонимого альманаха «Литературная Москва». Почему он обратился к нам, к матери? Да все потому же, наверное: и в более страшное время Б.Л. не подписывал никаких писем в поддержку репрессий, тем более сейчас. Но в этом письме, что гость настойчиво подчеркивал, речь совершенно о другом. Это, скорее, охранная грамота, заявление о своей принадлежности к обществу, в котором живешь и работаешь. Подпись важна лишь для того, чтобы не утратить влияния в этом обществе. Положение

Б.Л. после передачи романа издателю Фельтринелли очень осложнилось. Ясно, что теперь, после венгерских событий, печатать в «Новом мире» его не будут. А подпись очень укрепила бы его авторитет…

Таким образом выяснилось, что речь идет о подписании обращения советских писателей к писателям Венгрии, появившемся на другое утро в газетах.

Машина ждала Рудного у подъезда. Тяжело дыша, объяснив нам, что он только что после инфаркта, наш гость изложил свой план действий. Он вызовет Б.Л. с дачи, препроводит его к матери, которая должна привести все вышеизложенные аргументы. «Во всяком случае, мы должны сделать все, что от нас зависит». Мама, запуганная разговорами о романе и грядущими неприятностями, согласилась.

Гость запахнул доху и, подхватив мать, направился к машине. Что говорить, все, что он сказал, было очень убедительно. Может ли Б.Л. устоять против таких аргументов?

Увы, план не осуществился. Мама честно дожидалась в своей избушке. Спустя каких-нибудь полчаса появился Б.Л., один, в самом мирном расположении духа, и на ее вопрос, где же В. Рудный, легкомысленно отмахнулся: «Уехал тотчас же». Когда требовалось, Б.Л., надо сказать, умел быть резким, «жестоким», как говорила мама. И мне до сих пор очень интересно, как, какими словами он выпроводил делегата? Для него, в отличие от меня, здесь не было даже поводов для размышлений.

Но и переделкинская избушка, и Литературный институт, и Венгрия — это впереди, а пока еще самая пора «оттепели». Пробиваются наружу робкие ручейки живой поэзии, загнанные под спуд страшных лет сталинской мерзлоты, то там, то тут полуофициально проводятся вечера — полудомашние, и люди, отвыкшие за эти годы от знакомых, дорогих имен, узнают по цепочке, достают пропуска, толпятся в дверях. Странно представить себе, но таким событием был, например, вечер памяти Блока в ЦДЛ. В 1955 году в серии «Библиотека поэта» вышел после долгого перерыва его однотомник, в школах на уроках литературы Блоку отвели один час, и счастливчики, прорвавшиеся на вечер его памяти (среди них и мы с мамой по протекции Б.Л.), чувствовали себя причастными к начавшемуся Возрождению, сладко замирало сердце в предчувствии грядущего раскрепощения культуры.

Маяковский также — это уже не только «Хорошо!» и «Клоп», но стыдливо упоминается и «Облако в штанах», и футуризм. Кто-то кому-то передает, что в музее Маяковского будут показывать его старые фильмы, мы с мамой упрашиваем Б.Л. провести нас. Он, однако, ограничивается записочкой:

«

В музей В. В. Маяковского.

Прошу пропустить на вечер 15 апр., посвященный памяти Маяковского, друзей моих Ольгу Всеволодовну и Ирочку Емельянову.

Б. Пастернак 12 апр., 1955, Москва».

Лекция о творчестве Чаплина с крохотными фрагментами из его фильмов превращается в настоящую демонстрацию. Половина желающих, не получив билета, остаются штурмовать зал; в угаре либерализма директор разрешает открыть двери в коридор, и сотни людей на лестнице (среди них я) слушают через репродуктор рассуждения критика Юренева о кино, перемежающиеся кусочками музыки и диалогов из кинофильмов.

Настоящее столпотворение произошло на чтении «Гамлета» артистом В. Балашовым — это был моноспектакль с аскетическими сценическими атрибутами — «Театр одного актера». Подступы к ЦДРИ были забиты народом. Мы с мамой по пригласительному билету, присланному Балашовым, еле протиснулись в зал, мест не было, пришлось стоять. Это был просто триумф, и чем он объяснялся? Может быть, давно не появлявшимся на афишах именем Б.Л. — переводчика трагедии? Б.Л., разумеется, на вечер не пошел, но после, благодаря Балашова, писал, что до него дошли слухи о «неслыханном, превосходящем все ожидания успехе»…

В конце 1953 года вышел «Фауст». О том, что значил для Б.Л. этот перевод, сколько личного, внегётевского, вложено в него, он писал кузине О. М. Фрейденберг в Ленинград: «…что этот Фауст весь был в жизни, что он переведен кровью сердца, что одновременно с работой и рядом с ней были и тюрьма, и прочее, и все эти ужасы, и вина, и верность…» Офорты А. Гончарова к изданию нравились ему совпадением Гретхен с обликом мамы (действительно, что-то общее было), особенно — Гретхен в тюрьме… И ведь как по-пастернаковски звучит раскаяние Фауста перед безумной Гретхен: «Как ты бледна, моя краса, моя вина!» На моем экземпляре Б.Л. написал:

Поделиться с друзьями: