Годы с Пастернаком и без него
Шрифт:
Шестнадцатого августа мама купила пресловутый полированный шкаф. Ей хотелось заняться устройством дома, чтобы заполнить свой зиявший непривычной пустотой досуг, чтобы как-то употребить эти свалившиеся деньги. Она все мечтала о памятнике на могиле. Но кто бы допустил ее тогда, когда были живы две законных жены, до хозяйничанья на могиле!
Итак, был куплен новый шкаф, а старый наш гардероб, времен Первой мировой войны, повезли на дачу. Мама заказала грузовое такси, просунула в дверь моей комнаты свое все еще очень хорошенькое личико: «Пока, Ирка, лежи, не вставай. Часов в пять вернемся». И уехала.
Я увидела ее лишь через три месяца, на очной ставке, старую, опухшую, с красными глазами. На ней болталась ее любимая итальянская кофта, руки дрожали, она затравленно взглядывала на своего следователя — все ли так, не осерчает ли? Он покровительственно улыбался, протягивая мне сигареты:
Шкаф увезли. Я осталась одна, перелистывая книги — Оруэлл, «1984 год», и еще какую-то — издательства имени Чехова, оставленную Жоржем. Я ждала в гости свою подругу, которая обещала навестить меня. В двенадцать часов в дверь позвонили, и я, сунув Оруэлла под халат, пошла открывать. Действительно, на пороге стояла моя бледная подружка, а за ней, заполнив всю нашу небольшую лестничную площадку, толпилось человек десять мужчин — высоких, крупных, сытых, хорошо одетых, улыбающихся. Среди них одна унылая, бесцветная женщина — через две недели она внесла в мою камеру алюминиевую миску с борщом. Профессионально быстро мужчины заполнили всю квартиру — заняли все «ключевые посты». Говорили тоже быстро, по-деловому. «Вот ордер на арест Ивинской». — «Матери нет». — «Вот ордер на обыск». — «Подождите, когда мать вернется». — «За ней уже поехали». — «Она приедет сюда?» Осталось без ответа. Затем: «Пройдите в комнату, с вами побудет товарищ. Подружка пусть будет с вами. Нет, пусть подружка сидит здесь». «Драгоценности есть?» Я показала кольцо. «Это ваша личная собственность? Оставьте. Деньги есть?» Я открыла шкаф и отдала все, что там было. Больше в квартире денег не было.
Дверь на площадку оставалась открытой. Все время поднимался лифт, входили, выходили. Звонили к соседям. «Против понятых не возражаете?» Это были две наши соседки. Одна из них шепнула мне: «Господи, что они от него теперь-то хотят?» От него? Тут и я поняла. Решили рассчитаться с Б.Л. до конца.
Я села на кровать на «чеховское» издание, под халатом пряча Оруэлла. Приставленный ко мне товарищ — средних лет, майор, вздохнув, остановился у книжных полок. Там лежали мои старые, еще со школьных времен, тетради, дневники, учебники — все это было в беспорядке, в пыли — до самого потолка. Много было и книг. Товарищу явно не хотелось приступать к обыску. Он надел сатиновые нарукавники, присел на корточки и вытащил мой старый — за шестой класс — дневник. «Что это вы столько хлама храните!» — недовольно пробормотал он, откладывая дневник в сторону — уже просмотренный. «Что вы ищете?» — спросила я его. «Вы разве не прочли постановление? Статья 15. Контрабанда. Контрабанду и ищем». Вспомнив «Тамань» и «Кармен», я засмеялась. «Но ведь этого не может быть! Тут ошибка. Мы и за границу никогда не выезжали, и у границы не были». — «Может быть, и ошибка. Разберутся». — «Значит, мать могут сегодня же выпустить?» — «Могут и выпустить, но вряд ли».
В дверях появилась женщина, похожая на мышь: «Пожалуйте на осмотр». У меня внутри все оборвалось. Что делать с книгой Оруэлла, за хранение которой в то время полагался срок до пяти лет, с «чеховским»? Кроме этих двух книг у нас в квартире были экземпляры изданного на разных языках романа, сборники стихов и прозы — но они, казалось мне, у нас в доме настолько естественны, что даже КГБ не решится их инкриминировать нам. Были, правда, и другие книги — Цветаева («Цветкова», как записано в описи изъятых вещей), Белый, Гумилев… Но я почему-то больше всего боялась за Оруэлла и вторую — «Расстрелянное поколение» (по-украински), на которой все это время сидела и с которой теперь приходилось вставать. Страх придал мне мужества: «Но какое же право, раз у нас статья — контрабанда, уголовная, — обыскивать книги?» Майор ответил спокойно: «Вы всюду могли запрятать. И следователь имеет право изымать все, что считает нужным». — «А кто здесь следователь? Я хочу с ним поговорить». — «Младший лейтенант Алексаночкин. Но он сейчас у вашей матери».
Женщина торопила меня. Я встала, незаметно сунув «Поколение» под одеяло, а Оруэлла по-прежнему держа под халатом. Женщина повела меня в спальню, где громоздились уже горы книг, рукописей Б.Л. и матери. Мужчины вышли, оставив нас вдвоем. «Снимите халатик», — вкрадчиво попросила женщина-мышь. Я сняла. Под ним у меня ничего не было, кроме бинтов, которыми я была обвязана почти по шею. «Товарищ майор, на ней бинты!» — крикнула женщина в другую комнату. Памятуя, что «мы всюду могли запрятать»,
майор скомандовал: «Развяжите бинты». Мышь стала осторожно разматывать мои повязки, что-то даже ласково приговаривая себе под нос: «Ничего, ничего, я аккуратненько… Да у вас уже совсем проходит… А это что за книжечка? По-немецки читаете? Сейчас я майору покажу… Он вам оставит, читайте, а то скучно ведь… целый день впереди…» Она понесла Оруэлла майору, скоро вернулась: «Читайте, читайте…» От удивления я даже позабыла про свой кошмарный стриптиз.Все остальное время до вечера — с небольшим перерывом на обед, который мне разогрела и подала мышь, внимательно следя, куда я отправляю ложку, — мы провели в моей комнате наедине с майором. Были и еще перерывы. «Хочу в уборную». «Настя!» — крикнул майор, и готовая ко всему Настя с тем же любезным выражением возникла у открытой двери нашей уборной: «Не надо, не закрывайте… так положено…»
Было уже шесть часов вечера, а майор добрался лишь до третьей полки. Он явно томился. Хотел вступить в разговор. Пользуясь завязавшимся контактом, я все старалась выяснить, что грозит матери, почему такое обвинение и т. п. Но он довольно ловко уходил от ответов. Чувствовалось лишь, что матери он как бы сочувствует, считая, что ее погубил Пастернак, с которым она по легкомыслию связалась. «Молодая женщина, чего она нашла в нем? И ведь женат был». Его доверие ко мне росло. Подойдя ко второму шкафу, он пронзительно взглянул на меня: «Скажите, запрещенного здесь ничего нет? Дадите честное комсомольское?» «Я не знаю, что вы считаете запрещенным, — мстительно сказала я. — Ищите сами».
Часов в восемь стали опечатывать двери, составлять вновь поразивший меня акт о «наложении печати», отпустили мою измученную подружку, понятых. Заправлял всем появившийся Алексаночкин — пухлый, с одышкой, молодой еще человек, по лицемерию и цинизму единственный в своем роде, с кем мне приходилось встречаться в тюрьме. Представитель «новой» школы — юрист с образованием, любящий и о литературе поговорить, и кокетливо сравнить себя с Порфирием Петровичем. Представитель «психологического» метода — действительно, он знал, на каких струнах играть, и в случае с моей матерью провел все дело блестяще, внезапно переходя от кнута к прянику и представив себя в глазах оболваненной подследственной ее единственным защитником. Их патологический контакт потряс меня на очной ставке.
Уходя, Алексаночкин бегло давал указания: «Телевизор, холодильник не продавайте. Завтра утром будьте дома».
К ночи вернулись с дачи измученные, потрясенные Полина Егоровна и Митя. У бабушки, несмотря на ее протесты, забрали все деньги, у матери ее любимую синюю сумку, где она хранила рукопись второй части романа «Доктор Живаго», подаренную ей в свое время Б.Л. Итак, все посмертные его дары — и пьеса, и роман уплыли по своему таинственному назначению. Полина Егоровна увела меня на кухню: «Не горюй, Ольга Всеволодовна перед отъездом шепнула, что деньги есть — и на адвокатов, и на жизнь. У соседки». Мы спустились на две площадки, позвонили. По бледному, опрокинутому лицу тети Ани все было ясно без слов. «Были, были уже, сразу к дивану, как знали».
Я пробыла на воле двадцать дней. С 16 августа по 5 сентября. Это были неимоверно тяжелые дни. Мы изо всех сил старались «жить»: утром варили кашу, пили кофе, завтракали между двух опечатанных дверей. Прислушивались к поднимающемуся лифту — около девяти появлялась «бригада» и понятые — всегда разные. Начиналась работа — акт о снятии печати, бесконечные описи — писем, книг, кофт и шляп; обеденный перерыв, опять описи, опять акт о наложении печати. И это почти каждый день! Иногда вызовы на Лубянку — Мити, Али и, наконец, меня. Один раз мы с Митей отвезли матери передачу в Лефортово: принимавший передачи добродушнейший старичок раскритиковал принесенные нами деликатесы, велел купить колбасы, хлеба, консервов. На лишние полкило он не обратил внимания — либеральнейшее время!
Я не могла отказаться от потребности сопротивляться. Может быть, это и определило мою судьбу. А сиди я тихо, как мышь под метлой, гроза пронеслась бы над моей головой? Сомневаюсь. Тем не менее попытки мои кончались неудачей. Просто по пятам за мной ходил выводок мужчин в белых плащах, свивших гнездо в большом подъезде дома напротив — стоило мне выйти на улицу, как они, даже не особенно маскируясь, высыпали из парадного и двигались на почтительном расстоянии, точно повторяя мой путь. Я внезапно останавливалась, поворачивалась, шла к ним — хотелось посмотреть в лица, — они застывали у газет, ловко уклонялись. С этой свитой я два раза доходила до телеграфа и поднималась на второй этаж, где находился международный переговорный пункт. Один белый плащ ждал меня у выхода, другой поднялся вместе со мной в холл.