Годы, тропы, ружье
Шрифт:
— Вода прибывает, — замечает Максимыч и указывает рукой на бревна, ветви и пни, уносимые волнами вниз. — Вверху дожди начались, как бы остров наш не затопило ночью.
Я страшусь всяких неожиданностей, боюсь, как бы они не помешали нашей охоте, но Максимыч успокаивает меня, вскидывая мешок за плечи:
— Ну, с богом, на место, да тише. Зверь тут поблизости…
9. Зверь в тайге
Вечер. Сидим на берегу Филатычевой речки, прямо на земле, обложившись кругом ветвями валежника. Максимыч расположился в левом углу большого плеса. Я — посреди двух речных озер: на этот раз скупой сибиряк предоставил мне лучшее место. Угасают последние розовые блики по вершинам деревьев. Вода поблескивает синеватыми змейками. Назойливо гудят над ухом комарье и мошкара. Затихая, тонко перекликаются птички. Уходит ввысь сиреневое небо. Из-за кустов мягко выползает ночь, пробираясь осторожными шагами жутких теней и черных пятен. Близятся минуты вечернего покоя. Где-то стукнул три раза дятел, испуганно заверещал и смолк. Пронеслись со свистом стрижи низко над водой. Томительное ожидание заполняет целиком все мое существо. Этим же
Я был так заворожен этой редкостной картиной бега моей крови от меня к комару, от комара к пауку, от паука к малышу-утенку, едва не угодившему в когти сокола, что совсем забыл, зачем я сижу на берегу озера. Я поспешил стряхнуть с себя рассеянность, внимательно осмотрелся кругом. И сразу опешил: на противоположном берегу, под кустами, в синей полосе света стоял изюбрь. Я ни секунды не сомневался теперь, что это был зверь. Я только не мог еще понять какой. В темноте он был похож на годовалого поджарого теленка. Рогов не было на его голове. И тут я вспомнил, что самка изюбря не носит рогов. Это меня сразу успокоило. Метров полтораста, не больше, было до зверя. Не задумываясь, вскинул я винтовку, положил на ветку и стал целиться. Долго, так мне показалось тогда, не мог навести ствола, а когда навел, не мог уловить в сумерках мушки. Это взволновало меня, я боялся промахнуться, но и тут не вспомнил строгого наставления Максимыча — не стрелять зверя, пока он не подойдет вплотную. Зверь долго плясал у меня над стволом, а когда я уловил его, он уже в самом деле зашевелился, шагнул к воде… Сейчас он начнет есть мох: об этом я подумал тогда, но все-таки не сдержал себя и потянул за спуск. Грохнул выстрел. Поплыл синеватый дымок, закрыв от меня изюбря. Я вскочил на ноги и с изумлением увидел, что зверь стоит на том же самом месте… Меня затрясло. Выбросив патрон, я с руки торопливо пустил в его сторону еще одну пулю. Зверь, как бы в раздумье, повернулся к кустарнику и тихо пошел, так тихо, что я успел выстрелить в него еще два раза. Самый настоящий озноб тряс меня, кровь ощутимо билась во мне. Зверь ушел. Я, по-видимому, промахнулся. Стыд и позор на мою голову! Зачем я стрелял издалека?
Вокруг меня все замолчало, словно оборвалось и рухнуло в пропасть. Гуси улетели после первого выстрела. Где-то сзади хрустнула ветка. Я свистнул. В ответ раздался такой же осторожный посвист: ко мне шел Максимыч.
Ах, если бы я был совсем один!
Когда я рассказал ему о том, что здесь произошло, он обрадованно сказал:
— Зверь ранен, крепко ранен. Иначе бы он не остался на месте. Изюбрь от самого малого стука метнет так, что его и не увидишь. Едем искать.
Бежим к лодке, прыгаем в нее, изо всех сил гребем к тому берегу. Сразу же находим след зверя. Да, верно, это была самка изюбря. Вот в траве ее след. Она ранена, и ранена сильно. Трава помята только по обратному следу. Здоровый изюбрь идет так, что не заденет травинки… Мы ползком пробираемся вперед. Крови нет, но это ничего. Надежда осторожно, но цепко забирается в мое сердце. Я теперь сам убежден, что не промахнулся. Метров двести проползли мы за зверем. Максимыч шептал:
— Так, так. Еще больше примято. Шатается, ноги у него ползут… в стороны. Так.
Я с нетерпеньем, не обращая внимания на грязь, продирался на четвереньках вперед. Но вот впереди блеснула лужа, за ней вода: началось болото. Стоп! Дальше нет ходу. А зверь утянул именно туда. Мы стоим на карачках и обсуждаем наше положение. Максимыч пробует шагнуть по воде, но в болоте глубоко и топко. Идти вперед нельзя. Все погибло. Тяжелое равнодушие охватывает меня. Оба молча тащимся к лодке. Молча разводим костер, молча пьем чай. И только коньяк возвращает нас снова к действительности. Начинаем снова обсуждать происшествие. Максимыч беспощаден к моим надеждам: зверя по воде не найти, хотя он, без сомненья, ранен, но водою и раненый зверь всегда сумеет утянуть далеко. На утро нечего возлагать надежд.
Долго не спим, но
говорить нам не о чем. И ждать теперь зверя уже не приходится. Выстрел отпугнул и других, если они были здесь поблизости.— Ты спи, а я утром сети раскину. Здесь завсегда рыба ходит…
Только под утро забылся я в тяжелом сне и проспал долго. Продираю глаза: солнце уже выше деревьев, день ясный, ласковый и приятный, как лицо улыбающегося друга. Максимыча нет у потухшего пепелища, но чайник еще горяч. Осматриваю плесо речушки, с равнодушием гляжу на то место, где вчера стоял изюбрь. Внезапно содрогаюсь от внутренней тошноты и позднего раскаяния. Иду по берегу, ищу лодку и Максимыча и вижу, как он под талами, сидя в лодке, пересматривает сеть, достает запутавшегося в тонкой пряже ленка. Эта мирная картина окончательно отрезвляет меня, вынимает занозу последней смутной надежды: втайне, незаметно для себя, я еще думал:
«А может быть, промышленник нашел стрелянного мной зверя?».
Не окликая Максимыча, сажусь на берегу и смотрю, как он ловит рыбу. Сеть он раскидывает вдоль тальника, потом заходит с берега и шестом булькает по талам, выгоняя ленков и хариусов из их убежищ. Тепло, хорошо, как в российской деревне на речке в погожий летний день. С полчаса сижу неподвижно, наслаждаясь покоем и волей. Максимыч снова начинает вынимать сети. Бойкий хариус выскальзывает у него из рук, он сплевывает с досады в сторону блеснувшей серебристой чешуей на солнце рыбы и что-то сердито бормочет себе под нос. Я тихо посмеиваюсь над рыбаком. Он меня не видит и ведет себя по-мальчишески свободно: машет от досады руками, шевелит губами, чешет пятерней в затылке и качает головой. Он недалеко от меня, и я вижу, как он, по своей таежной привычке, и сейчас все делает тихо, осторожно и бесшумно: не стукнет о лодку, не зашумит шестом, не крикнет. Но что это? От неожиданности я выронил изо рта только что задымившуюся трубку, сжался от радостного испуга, сдерживаясь от восторженного озноба: лугом, наискось от Максимыча, в сорока шагах от берега, спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачиваясь огромной горбатой спиной, к воде шел сохатый.
Это показалось мне настолько необычным, что я зажмурил на секунду глаза, встряхнул головой и снова с боязнью глянул туда: не причудилось ли мне все это после тревожной ночи? Сомненья нет: по лугу идет самый настоящий, доподлинный зверь, в глазах отчетливо блеснули светло-серые полосы его ног. Есть у Максимыча винтовка? Перекидываю взгляд под тальники и вижу: промышленник, вытянувшись, стоит у берега в воде за кустарником и держит ружье наизготовку. Зверь его не видит. Лодка покойно уткнулась в тальник. Я не шевелюсь. Сохатый невозмутимо подходит к воде, опускает вниз свою длинную морду, шевелит толстой верхней губой и, принюхиваясь, лезет в озеро. Но почему же Максимыч так долго не стреляет? Зверь идет по воде вперед, легко разбрасывая вокруг себя брызги. Чего же ждет и медлит Максимыч? Сохатый уже посреди плеса, и вдруг я слышу жалобный, тихий, призывный свист. Ясно, что это свистит промышленник. Как резко дрогнул зверь и замер, остановившись в воде. И тут же короткий прицел Максимыча и выстрел. Зверь вздыбился, сел на задние ноги и закружился, как лошадь на молотьбе, в странном плясе.
Я, вкинув в ствол пулю Вицлебена, целюсь в переднюю лопатку великана. Слышу, как меня опережает звук берданки, стреляю, когда зверь снова встает на дыбы. Вижу, как сохатый падает на колени и медленно валится на бок. «Ура!» Максимыч изумленно таращит на меня глаза и что-то радостно кричит, когда я несусь по берегу ближе к зверю.
Кровь полосой чернеет по озеру, когда промышленник, привязав лося за ноги, тащит его водою к моему берегу. Нелегкая задача. Я сбрасываю на ходу штаны и спешу к Максимычу на помощь. Какая же это махина! Запотев и измазавшись в тине, причаливаем мертвую громадину к берегу. С помощью веревок, привязанных к ногам, с огромными усилиями втаскиваем зверя на песок. Оказывается, первой пулей Максимыч пробил ему переносье, отчего он и закружился по воде. Вторая пуля пронизала сохатого под переднюю лопатку: это был убойный выстрел. Моя пуля распорола ему живот, когда он уже скакнул в смертельной судороге.
Я страшно рад, счастлив до безумия. Садимся курить. Максимыч молчит, сдерживая напор чувств, который, я вижу, распирает его. Мне хочется, чтобы еще больше счастья ощутил суровый промышленник, и я говорю:
Ну, счастье тебе, Максимыч, ну, счастье!
Да, поталанило нам. А я не углядел, когда ты подошел и стрелил. Кто первый из нас?
Конечно, ты, Максимыч. Я стрелял, когда он рухнул. Ты убил, твой зверь.
И ты в паю. Иначе не должно быть. Оба охотились.
Говорю ему, что мне ничего не надо. Зверь весь принадлежит ему. Мне нужны только рога и череп, но и за них я заплачу ему.
— Рога ничего не стоят. Они сейчас не вызрели, их надо сушить, они мягкие.
Разглядываю рога: они на самом деле мягки, как вареное сухожилие. Покрыты сверху темным, зеленоватым коротким пушком, а с концов упруго налиты черной кровью.
Максимыч начинает свежевать зверя: снимает кожу, затем отделяет негодные части. Мозги откладывает отдельно. Оказалось, что он захватил с собой сковороду и теперь хочет угостить меня жареными мозгами, губою, а также печенкой и почками. Нам предстоит редкостное пиршество.
Я никогда не видал Максимыча таким сияющим и разговорчивым. Когда мы уселись за жаркое и выпили на радостях по рюмке водки, на мой вопрос, давно ли он промышляет в Саянах, промышленник, застенчиво улыбаясь, неожиданно для меня начал рассказывать о своей жизни. Правда, и это повествование было по-сибирски скупо и деловито, но часто оно прерывалось сдержанной улыбкой.
Мальчонкой дядя мой Игнатий взял меня на промыслы, не на Тагул, а на Бирюсу, на прииска. Мне это занятие приглянулось, и я пристал к отцу, чтобы он насовсем ослобонил меня от пашни и скота. Душа противилась. Было мне тогда лет пятнадцать. «Ну, иди путайся!» — сказал мне отец. Ушел я сюда, к Лабутину. Работаю у него. У него же покупаю после года собаку за пятьдесят рублей, — в старое время — деньги, — берданку за десять рублей, пять рублей за всю снарядку: набрал дроби, сумок. Отправляюсь сам. Три года промышляю сам. Отсюда выхожу, вывожу соболей, десять рублей плачу отцу с обществом, а на четвертое лето имею семьсот рублей. Остался дома жить отдельно. Зиму месяцев шесть живу в тайге…