Годы в Вольфенбюттеле. Жизнь Жан-Поля Фридриха Рихтера
Шрифт:
2 июля 1817 года (это была среда) он в пять часов утра сел в нанятый одноконный экипаж, заночевал в Бамберге и Вюрцбурге и в воскресенье прибыл в Гейдельберг, где попросил доложить о себе профессору Фоссу как о нуждающемся в помощи студенте. После бурных приветствий Фосс увидел, как Жан-Поль расплачивается с кучером и дает вдвое больше чаевых, чем было условлено. «Во-первых, — говорит он ему (по свидетельству Фосса), — потому что ты славный малый; во-вторых, потому что ты бедный парень, а у меня хоть и не очень много денег, но все же больше, чем у тебя; в-третьих, для того чтобы ты точно пересказал своей милой жене и милым детям все то прекрасное, что я по дороге тебе сто раз втолковывал и вдалбливал».
Сначала Жан-Поль обеспечивает себе рабочее место на свежем воздухе. «Он собирается часто приходить туда и работать; и мы договорились, что до семи часов вечера мы не беспокоим друг друга, а каждый занимается своим делом. Я уже приказал перестроить для него садовую скамью в софу, перед ней поставил четырехугольный столик (круглых он не любит), и на нем всегда наготове кувшин пива».
Он действительно проработал все эти семь недель, несмотря
28
Боже, храни короля (англ.).
Но еще больше, чем студенческое чествование, радуют его почести, оказанные профессорами. Как когда-то он, подписываясь, не забывал назвать себя легационсратом, так теперь он не обходится без «доктора». По словам Фосса, мысль сделать Жан-Поля почетным доктором родилась у подвыпившего Гегеля.
Генрих Фосс устроил вечер с пуншем. После третьей чаши некий пастор попросил Гегеля написать курс философии для молодых девиц, на который могли бы опираться преподаватели. Гегель отказался: он пишет труднодоступным языком. В таком случае, предложил пастор, пусть Жан-Поль облечет мысли Гегеля в соответствующую форму. Присутствующие подхватили шутку, и в заключение Гегель воскликнул: «Он должен стать доктором философии!» Спустя три дня Фосс созвал заседание факультета и решение было принято. Диплом составлен (по-латыни, разумеется) таким высокопарным слогом, словно и он навеян пуншем: «…мы, декан, старейшина и профессора философского факультета университета Рупрехта-Карла, торжественно присваиваем почетный титул, привилегии и права доктора философии и свободных искусств знаменитому, благородному, возвышенного образа мыслей Жан-Полю Рихтеру из Гофа, легационсрату герцогства Гильдбургхаузского. бессмертному поэту, красе и светочу века, примеру добродетели, князю духа, науки и мудрости, пламенному защитнику немецкой свободы, страстному борцу против развращенности, заурядности и чванливости, чистейшему человеку из всех, кто когда-либо ступал по земле, дабы засвидетельствовать свою любовь, благодарность и глубочайшее почтение к его отмеченному всеобщим признанием высокому дару, о чем публично и оповещаем сим диплом с приложением печати нашего факультета».
Почести, оказанные ему Берлином в первой половине жизни, воздает ему теперь Гейдельберг. И как тогда, так и теперь блаженство славы раскрывает его сердце для девушки: Софи Паулюс двадцать шесть лет, она дочь писательницы и известного профессора теологии рационалистического направления. Мать и дочь — давние поклонницы Жан-Поля. Еще в 1811 году они вместе написали ему письмо, оставшееся тогда без внимания. (Позднее он написал под ним: «Это письмо, полученное много лет назад, радует меня теперь».) Он почти ежедневно встречается с матерью (которая на четыре года моложе его) и дочерью, явно отдавая предпочтение дочери. Фосс, добросовестно отмечающий в письмах все подробности этих недель, описывает и влюбленность мамзель Паулюс, говорит о нежностях и поцелуях, разумеется, таких, какими обмениваются лишь в женском пансионе и при игре в фанты у фрау Гегель. Он беспокоится о девушке, но не о Жан-Поле, который, по его мнению, не принимает ее увлечения всерьез. После одной из прогулок в горы Фосс решает обратить внимание Жан-Поля на любовь Софи «и настоятельно просит его ничего не делать и не говорить такого, что может привести к страсти, возможно, к горю девушки».
Но предостережение тщетно. После совместной поездки по Рейну Жан-Поль (поехавший дальше один в Майнц) написал на следующее утро: «Моя Софи! Первое написанное здесь слово — Вам. В Маннгейме я был не в силах покинуть комнату, где пережил столько нежности… Вы и Рейн отныне нерасторжимы в моем сердце, и, где бы я ни встретился с ним, Ваш образ, подобно звезде, будет витать над ним».
Возвращение домой кладет конец этой его любви, любви последней. Для Софи это начало катастрофы. А для Каролины начинается год мучительной ревности.
Только на девятый день пребывания в Байройте Жан-Поль вместе с другими благодарственными письмами в Гейдельберг написал письмо Софи, украшая его следующим постскриптумом: «Нас ничто не разлучит: ни далекое расстояние, ни наивысшее счастье, которого я так искренне тебе желаю», что означает: не надейся на счастье со мной!
Он никогда серьезно не думал о разрыве с семьей. Даже в самые счастливые дни в нем живет тоска по дому и забота о домашних делах и о детях. Никогда он не забывает о том, что должен привезти домой. («Апельсинов здесь нет».) И конечно, не только ради очистки совести он перед поездкой по Рейну вселяет в Каролину надежду, что их супружеская жизнь наладится, потому что на чужбине он яснее понял свои ошибки. «В моей спальне все в порядке? — спрашивает он в последнем письме из Гейдельберга и продолжает: — Я твердо уверен, что небо над моим домом не будет и не может быть иным, чем нынешнее недомашнее; но оно превзойдет его в долговечности, и это будет благотворно для тебя, моей доброй и верной!»
Но с благотворностью сразу же не ладится. Он покаялся, она весь год пребывает в мучительном страхе, ибо в 1818 году он снова собирается в Гейдельберг. И действительно едет, и письма, которые посылает ему Каролина,
полны страдания. То она взывает к его любви, то предлагает остаться у Софи — его вещи она вышлет. «Я не надеюсь, что мысль обо мне тебя удержит; что я для тебя и какие требования я, зная тебя, могу предъявлять! Моя вера погибла, и очарование жизни для меня безвозвратно погасло». Он отвечает не слишком ласково; он оскорблен, считает подозрения необоснованными. «Я не могу не сердиться, когда приходится снова и снова клясться, что Софи для моего сердца значит не больше, чем всякая добрая женская душа, которую я знаю как писатель… Мы с ней даже не переписываемся; она мне не написала ни одной записочки». Он же, напротив, из Франкфурта отправил следующее письмецо: «Моя Софи! Во вторник я прижму тебя к сердцу». Но то, что сулило мне письмецо, не свершилось. Прошлогодние услады не повторяются — ни в любви, ни в славе. Гейдельберг остается равнодушным к знаменитому гостю, а немногие непылкие чествования Жан-Поль должен, к своей досаде, делить с ненавистным Августом Вильгельмом Шлегелем, который живет в той же гостинице и ухаживает за той же Софи Паулюс. Но последнее обстоятельство его, видимо, мало трогает, он держится от матери и дочери по возможности на отдалении. И вообще ему «почти ничего не хочется, кроме — отъезда». Он неважно себя чувствует и тоскует по дому. О Софи в письмах он упоминает редко, пишет об ее «увядании». А в одном из писем Каролине сказано: «На сей раз я покидаю Гейдельберг совсем в ином настроении, чем в прошлый раз, хотя и тогда во мне не было ничего, что могло бы тебе быть неприятно. Уж слишком прозаично гляжу я теперь на все, и поэтическая любовь прошлого года, к сожалению (она была так невинна!), увяла, как цветок, ибо по своей природе ей не дано ни долговечности, ни способности возродиться. Но от чего теплее становится у меня на душе, это от воспоминания о наших вечерних трапезах. Нам поистине следует больше ценить эти радости нашего, пока еще неразбитого круга и наслаждаться ими. Пройдет еще немного времени, и Макс нас покинет! А за ним и остальные; тогда мы останемся вдвоем, а потом ты останешься совсем одна! Так будем же любить друг друга, пока еще есть время любить. Навеки твой».Так он с грустным, но чистым сердцем возвращается к семейному очагу, возвращается навсегда. Если даже — что маловероятно — он и питал недолгие надежды начать с Софи новую жизнь, они разлетелись. Небольшое сочинение, вызванное к жизни непосредственно гейдельбергскими переживаниями, не содержит ни малейшего намека на подобные иллюзии. Оно представляет собой нечто вроде мариенбадской «Элегии» в прозе. Но если последняя любовь Гёте ввергла семидесятичетырехлетнего юношу в безысходное отчаяние, вылившееся в стихотворении, то пятидесятичетырехлетний старик говорит о тихих радостях, еще даруемых старостью. Он и не хочет больше подлинной любви. Его вполне удовлетворяет способность предаваться мечтам о ней. Николай Маргграф, герой последнего романа, счастливый дурак, любит в чистейшем жан-полевском стиле: любит иллюзию девушки, не обременяющей его никакой реальностью, — он возит ее с собой, как куклу, в запертом шкафу, который всегда может открыть, если ему захочется красивых чувств. Его любовь довольствуется обожанием. Само желание дарит счастье. Осуществление же его принесло бы только разочарование.
«О неувядаемости наших чувств» — так называется это сочинение, задушевно-смиренная интонация которого сделала его излюбленным чтивом обывателя. Этот плод радости от первой поездки в Гейдельберг («зачатый в Гейдельберге и рожденный в Байройте») сперва восславляет искусство, которое одно лишь в силах увековечить мимолетные радости, затем превозносит любовь, которая не умирает и в старом сердце. Здесь нет речи о перемене жизни, а только о слабом отголоске чувств, испытанных когда-то в молодости: «Разве не вправе старая рука пожать молодую, давая знать: и я в Аркадии был, и Аркадия осталась во мне». В этом же страстное стремление любить платонически и безнадежно, как в ранней молодости. «Последняя любовь, вероятно, столь же стыдлива, как первая».
Мамзель Паулюс (или по крайней мере ее мать) могла бы все это понять, но она, естественно, предпочитала верить письмам, обещавшим ей так много, и теперь приходит в отчаяние, когда тоскующий по дому Жан-Поль уезжает. В Гейдельберге остается (лишь четырьмя годами моложе его) Август Вильгельм Шлегель.
Из всех светил своего времени он, пожалуй, наиболее несимпатичен Жан-Полю. В противоположность своему младшему брату Фридриху этот светский интеллектуал в период своей славы критика поносил наивного провинциала Жан-Поля, поносил, не вникая в суть его творчества и не понимая его. «Порождение моды… из-под рук которого романы вырастают, как грибы», — отзывался о нем Шлегель в 1802 году в берлинских лекциях, называя его необразованным чудаком с «болезненно возбудимой силой воображения». «Его читают, — говорил он далее, — полагая в его построениях более глубокую связь между серьезностью и шуткой, нежели он сам задумывал. Его расхваливают, носятся с ним, он разъезжает по столицам, посещает самое избранное, по крайней мере самое болтливое общество, окружен лестью женщин, знакомится с мужчинами, которые имеют четкую художественную программу, и стремится подражать им, поскольку, будучи начитан во всякой макулатуре, он не знаком с великими произведениями и не способен постичь их во всей их чистоте».
Современники рисуют Шлегеля «маленьким и довольно безобразным» (мадам де Сталь), «Невероятно тщеславным» (Шамиссо). Гейне, который учился у него в Бонне, называет его «светским человеком», который всегда надушен и одет по последней парижской моде. «Он был само воплощение изящества и элегантности, и когда он говорил о великом канцлере Англии, то добавляя „мой друг“, а слуга в ливрее баронов Шлегелей снимал нагар с восковых свечей, горевших на серебряных канделябрах, которые стояли на кафедре рядом со стаканом сахарной воды перед чудо-человеком… На его маленькой головке блестели редкие серебристые волосики, и тело его было так тонко, так хило, так прозрачно, что казалось, будто весь он — сплошной дух, чуть ли не символ спиритуализма».