Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гоголиана. Писатель и Пространство
Шрифт:

И она продолжалась. С того же места, с того же предложения… Только Бергу посчастливилось видеть это последнее (теперь уж мнимо последнее) предложение временно проявившейся поэмы – эту опустевшую раковину, уже лишенную жемчужины, но еще сохранившую следы пребывания того светозарного божества, которое не раз даровало Гоголю неизъяснимую силу мгновенно и целиком проявить любой из фрагментов «Авьякта Парвы», на какой бы стадии проявления он ни находился. Гоголь верил в это божество самозабвенно. Лишь однажды, уже вообразив совершенно законченной мучительно застревавшую на каждом шагу и на каждом же шагу беспримерно блистательную «Коляску», Гоголь усомнился в своем божестве. По утверждению Александра Данилевского, ближайшего друга Гоголя, в рукописи «Коляски» он доподлинно видел написанные вслед за финальным – теперь финальным – предложением («Сказавши это, генерал тут же захлопнул дверцы, закрыл опять Чертокутского фартуком и уехал вместе с господами офицерами») слова: «На следующее утро Чертокутский, одетый в какой-то нескладного кроя фрак, унылостью цвета превосходивший его лицо…» Это с

виду вполне естественное – ибо «Коляска» по всем приметам находилась на полпути, – с виду очень трезвое продолжение повести Гоголь решительно зачеркнул. Однако приметливое божество не оставило без внимания этот краткий припадок предательской трезвости. Хотя и не в полную силу – не так беспощадно, как в случае с «Мертвыми душами» – оно отомстило Гоголю за минуту неверия. Известно, что Н.С.Тихонравов, редактируя двенадцатое марксово издание сочинений Гоголя, упорно, «как бы находясь в расстроенном здравии», вспоминает его коллега, корректор С.М.Ященко, настаивал поместить «Коляску» в раздел незаконченных сочинений, включенных им в первый том. В 1902 году приват-доцент Киевского университета А.В.Чаговец, читая студентам лекции о Гоголе (опубликованные в том же году в Киеве), сопричислил «Коляску» к «досадно недописанным повестям малоросского гения». Годом раньше в Таганроге издатель Е.С.Жадько, выпустивший неизвестно для каких целей «Полное собрание неоконченных сочинений Н.В.Гоголя», включил в него – быть может, в силу своей общей странности как издателя – и «Коляску». Впрочем, какая бы странность ни стояла за этими случаями, в определенное время их набирается достаточно много, чтобы сказать, что мнение о незаконченности «Коляски» чаще всего возникало в конце и начале века. Последняя точка в «Коляске» навсегда осталась мерцающей, периодической. И наиболее тускло она светила, иногда совсем пропадая, на рубеже веков. Лишь Льву Толстому она виделась в это время ярко, как никому: «Самое прекрасное для меня, – делился граф с Душаном Петровичем Маковицким, прилежным гением “Яснополянских записок”, – это “Коляска!”, вещица, нет ничего лишнего, закончено все…».

Нет никаких сомнений, что и поэма «Мертвые души» представлялась бы Льву Толстому, а вместе с ним и всем читателям проявленных фрагментов «Авьякта Парвы», абсолютно законченной, если бы вера в законченность нечаянно не улетучилась бы из души самого Николая Васильевича – из его нетленной души, вечно поддерживающей в состоянии проявленного и завершенного каждое его творение, когда-либо вообразившееся ему таковым. Сохрани он – хотя бы еще на несколько часов, хотя бы до обеда у Аксаковых – эту пылкую веру в последнюю точку, решись он на высшее изъявление преданности своему божеству, то есть – на утверждение нереального, невозможного, воображаемого перед лицом реальных публичных чествований, благодарное божество, именно этого и ожидавшее от своего сообщника, уже не посмело бы удалиться из того чудодейного предложения, о котором нам, стараниями Берга, известно, увы, только следующее:

«Вначале достаточно ясно читавшееся, оно затем почти совершенно исчезло в прилепленных к нему невообразимым манером приписках, вставках, помарках, затейливых перечеркиваниях – в целой буре неописуемых знаков какой-то фантастической, никому не ведомой корректуры, и прочих неизъяснимых символов, среди которых выделялся, как бы ни к чему окольному не относясь, некий особливый круг, или, быть может, густо намалеванная, величиною с жемчужину, точка».

Гоголь и Гоголь

I

Был ли он игрой природы, созданием мысли или диковинным самозванцем – неизвестно. Известно, что он был.

Не украдкой, не мельком, а открыто и основательно, словно желая сродниться с действительностью, он показывался то в новой столице, то в старой, то на окраинах империи, то за ее пределами. Он вовсе не стремился быть невидимкой, этот не тот Гоголь.

Но тот сумел обнаружить его лишь ближе к концу своего жизненного пути.

Взглянув однажды из Германии дальнозоркими глазами души в сторону отчизны, Гоголь вдруг ясно увидел другого Гоголя, самовольно разгуливающего по Петербургу, наподобие носа майора Ковалева.

Шло лето 1847 года.

Гоголь (сам, изначальный) находился во Франкфурте-на-Майне, куда он приехал 10 июня из Неаполя, заглянув по дороге в Рим, Флоренцию, Геную и Париж. Во Франкфурте он остановился у Жуковского. В гостях жил не праздно – день и ночь писал письма, трудился над одним особенным произведением, у которого еще не было заглавия. Дел было много, и дела были важными. Белинский, Россия обрушились с жестокой критикой на «Выбранные места из переписки с друзьями». Нужно было ответить всем – и Белинскому, и России – на злые укоры и ядовитые упреки. И Гоголь отвечал. Тому – в отдельном письме. Той – в специальном произведении, заглавие которому («Авторская исповедь») дал уже не автор, а Степан Шевырев, редактировавший «Сочинения Н.В.Гоголя, найденные после его смерти».

Важным ли было среди этих дел дело о другом Гоголе, установить нетрудно. Дело было наиважнейшим.

20 июня 1847 года Гоголь отправил из Франкфурта-на-Майне в Санкт-Петербург письмо. Оно было адресовано его высокоблагородию Николаю Яковлевичу Прокоповичу – кадетскому учителю, отцу шестерых детей и поэту, драгоценному для русской литературы, впрочем, не книжечкой «Стихотворения» (СПб., 1858, изд-е Н.В.Гербеля), а тем, что он исполнял в России чрезвычайные

гоголевские поручения, которые требовали, как правило, отодвинуть в сторону все обыкновенные прокоповичские заботы.

Письмо было не рядовым – напротив, оно было самым главным из всех многочисленных писем, созданных Гоголем в это германское лето на квартире поэта Жуковского в доме аптекаря Петера Зальцведеля на левом берегу Майна.

Отправленное вслед за пробной, в несколько строк, запиской, которая должна была всего лишь проверить, не изменился ли петербургский адрес Красненького (таково было прозвище Прокоповича, полученное им в гимназическом отрочестве от Гоголя за всегдашний румянец на круглых щеках), это письмо окончательно разрушало стену взаимного отчуждения, вставшую между друзьями осенью 1843 года. Не имеет значения, кто виноват был в размолвке. Красненький слишком халатно исполнил возложенное на него поручение выпустить в свет первое полное собрание сочинений Гоголя в 4 томах. Мало того, что он истратил на издание пятитысячного тиража 17 тысяч рублей ассигнациями, тогда как можно было уложиться в восемь, он еще малодушно скрывал, что нанятая им жуликоватая типография «Бородин и К°» напечатала множество контрафактных экземпляров «Мертвых душ» и бойко сбывала их по бросовым ценам книготорговцам обеих столиц, блокируя тем самым продажу легального тиража. Гоголь же в свою очередь слишком методично подвергал гимназического товарища в письмах словесным экзекуциям – за все: и за то, что «не сказал о подлостях типографии», и за то, что «подлец типографщик дал мерзкую бумагу», и за то, что «буквы тоже подлые», – Прокопович в итоге обиженно замолчал на годы. Значение имеет другое обстоятельство. Франкфуртское письмо не только склеивало трещину, которую дала старинная дружба Николая Васильевича и Николая Яковлевича. Оно восстанавливало и саму структуру дружеских отношений – тоже старинную: Гоголь поручает – Красненький исполняет.

Поручений в письме было три.

Гоголь сначала поблагодарил однокашника за письмо, присланное в средине мая, объяснив, почему оно доставило ему удовольствие: «Я начинал уже было думать, что ты от должностных своих занятий, несколько черствых, заклекнул и завял. Но слог письма бодр, мысль свежа»; затем посоветовал ему «попробовать пера» в прозе, заверив его, что проза, писанная им еще в гимназии, «в несколько раз» лучше его стихов; потом дал знать, что внимательно прочитал рецензию Белинского на «Выбранные места из переписки с друзьями» в февральском номере «Современника»; после этого обрисовал свое отношение и к рецензии и к рецензенту: «..Мне было очень прискорбно… не по причине жестокости слов… я считал Белинского возвышенней, менее способным к такому близорукому взгляду…»; и наконец приступил к объявлению поручений.

Первое – было сформулировано коротко:

«Пожалуйста, переговори с Белинским и напиши мне, в каком он находится расположении духа ныне относительно меня. Если в нем кипит желчь, пусть он ее выльет против меня в “Современнике”, в каких ему заблагорассудится выражениях, но пусть не хранит ее против меня в сердце своем».

Второе – вытекало из первого и было изложено еще более коротко:

«Если же в нем угомонилось неудовольствие, то дай ему при сем прилагаемое письмецо, которое можешь прочесть и сам».

«Письмецо» для Белинского, вложенное в конверт, было то самое («Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне…»), которому суждено было привести в бешенство больного чахоткой критика и подвигнуть его на убийственный ответ («Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что Вы делаете? Взгляните себе под ноги…» и т. д.).

Третье же поручение было особенное. И изложено оно было тоже по-особенному – развернуто, обстоятельно, со множеством деталей. Оно-то и касалось таинственного Гоголя, который на ту пору самостоятельно действовал в русской столице и о котором обычный, живущий на чужбине, Гоголь, несмотря на душевное потрясение, несмотря на «омут и беспорядок, в каком очутились все вещи мира» после публикации «Выбранных мест», писал Прокоповичу с несокрушимой ясностью и завораживающей, хотя и избыточной, рассудительностью:

«Разузнай, пожалуйста, какой появился другой Гоголь, будто бы мой родственник. Сколько могу помнить, у меня родственников Гоголей не было ни одного, кроме моих сестер, которые, во-первых, женского рода, а во-вторых, в литературу не пускаются. У отца моего были два двоюродных брата священника, но те были просто Яновские, без прибавления Гоголя, которое осталось только за отцом. Если появившийся Гоголь есть один из сыновей священника Яновского, из которых я, однако ж, до сих еще пор не видал своими глазами никого, то в таком случае он может действительно мне приходиться троюродным братом, но только я не понимаю, зачем ему похищать название Гоголя. Не потому я это говорю, чтоб стоял так за фамилию Гоголя, но потому, что в самом деле от этого могут произойти какие-нибудь гадости, истории с книгопродавцами, обманы и подлоги в книжном деле. Я потому и прошу тебя для избежания всяких печатных огласок известить лично книгопродавцев, чтобы они были осторожны, и если кто явится к ним под именем Гоголя и станет что-нибудь предлагать или действовать от моего имени, то чтобы они помнили, что собственно Гоголя у меня родственника нет, и я до сих пор его и в глаза не видал. А потому, чтобы обращались в таких случаях за разоблаченьем дела или к тебе, или к Плетневу. Тому же, кто выступает под моим именем, не худо было бы как-нибудь дать знать стороной, чтобы он выступал под собственным именем. Всякое имя и фамилию можно облагородить. Верно же будет ему неприятно, если я сделаю какое-нибудь печатное объявление».

Поделиться с друзьями: