Голем
Шрифт:
Я находился на Гольдмастергассе, где когда-то средневековые алхимики плавили философский камень и насыщали ядом лунные лучи.
Никакой другой дороги не вело сюда, кроме той, какой я пришел.
Однако я больше не находил проема в стене, чтобы пройти, он был забран деревянной решеткой.
Ничего не оставалось, как разбудить кого-нибудь, сказал я самому себе, чтобы мне показали, как отсюда выбраться. Странно, что дом здесь перекрывал переулок — он был больше, чем остальные дома, и такой уютно-светлый! Вроде я никогда не замечал его.
Должно быть, он очень хорошо выбелен, если так ярко выделяется в тумане.
Минуя решетку,
Тень от скул заслоняет глазницы, так что они кажутся пустыми, как у мумии.
Вероятно, он меня не видит.
Я стучу в стекло.
Он меня не слышит. Снова бесшумно, как сомнамбула, выходит из комнаты.
Тщетно жду.
Стучу в ворота дома — никто не открывает…
Ничего другого не остается, как снова начать бесконечные поиски, пока наконец я не нахожу выхода из переулка.
Не лучше ли, подумал я, оказаться среди людей с моими друзьями Цваком, Прокопом и Фрисляндером под крышей «У старого Унгельта» — они наверняка там, чтобы, по крайней мере, на несколько часов заглушить мучительную тоску по Ангелине? Я тут же отправился в путь.
Они устроились за старым столом с источенной жучком столешницей — ни дать ни взять трилистник мертвых, — все трое с белыми тонконогими трубками в зубах, в таком дыму, что хоть топор вешай.
Их лица были почти неразличимы в скудном свете старой висячей лампы, поглощаемом темно-бурыми стенами.
Худая как щепка, морщинистая молчунья кельнерша сидела в углу со своим вечным вязаным чулком, водянистыми глазами и желтым утиным носом.
Красные шторы с матовым отливом висели на закрытых дверях, и приглушенные голоса посетителей в смежной зале долетали до нас точно эхо гудящего пчелиного роя.
Фрисляндер в конусообразной шляпе с прямыми полями, с клиновидной бородкой, серым цветом лица и шрамом под глазом выглядел как утопленник голландец из канувших в Лету столетий.
Иешуа Прокоп воткнул вилку в свои длинные музыкантские кудри, без устали щелкая невероятно длинными костлявыми пальцами, и с восторгом наблюдал, как Цвак бьется над тем, чтобы повесить на пузатую бутылку рисовой водки пурпурный плащик марионетки.
— Это будет Бабинский, с глубокомысленной важностью объяснил мне Фрисляндер. — Вы не знаете, кто такой Бабинский? Цвак, ну-ка расскажите Пернату, что это была за птица!
— Бабинский, — тут же начал Цвак, ни на миг не отрываясь от своей работы, — когда-то был знаменитым пражским бандитом и убийцей. Долго занимался он своим гнусным ремеслом, и никто не подозревал об этом. Но постепенно в благородных семействах стали замечать, что то один, то другой родич отсутствует за столом и никогда больше не появляется. Правда, поначалу все помалкивали в тряпочку, поскольку такой факт имел свои преимущества, ибо меньше приходилось возиться со стряпней. Но нельзя было оставить без внимания, что престиж в обществе мог от этого легко пострадать и породить всякие кривотолки.
Особенно если речь идет о бесследном
исчезновении девиц на выданье.Кроме того, требовалось чувство собственного достоинства, чтобы совместная жизнь в буржуазной семье выглядела порядочной хотя бы внешне.
Газетные рубрики «Вернись, я все простил» появлялись все чаще, как грибы после дождя, — обстоятельство, не учтенное Бабинским, легкомысленным, как и большинство профессиональных убийц, — и наконец привлекли к себе всеобщее внимание.
Под Прагой, в прелестной деревушке Крче, Бабинский, обладавший в душе исключительно миролюбивым нравом, построил себе благодаря своей неутомимой деятельности небольшое, но уютное гнездышко — домик, сверкающий белизной, а перед ним палисадничек с цветущей геранью.
Поскольку его доходы не допускали расширения застройки, он вынужден был — чтобы иметь возможность незаметно хоронить свои жертвы — вместо цветочной клумбы, которую он с удовлетворением созерцал бы, сделать если и не колумбарий, то могильные холмы, без устали увеличивая их в длину, когда того требовало дело или сезон.
На этом святом месте Бабинский каждый вечер, утомясь от трудов праведных, посиживал под лучами заходящего солнца и разыгрывал на флейте всевозможные элегические напевы.
— Стоп! — резко оборвал рассказчика Прокоп, вытащил из кармана ключ от своей квартиры, приставил его, как кларнет, к губам и запел: «Тим-ти-рим, ля-лям па-па!»
— Вы что, были при этом, если так хорошо знаете мелодию? — удивился Фрисляндер.
Прокоп метнул в его сторону недовольный взгляд.
— Для этого я слишком поздно родился. Но что мог исполнять Бабинский, мне как композитору лучше знать. Вы не способны судить о таких вещах: вам медведь на ухо наступил. Тим-тирим, ля-ля-лям па-па!..
Цвак растроганно слушал Прокопа, пока тот снова не спрятал свой ключ, а потом продолжал:
— Холм все рос и рос, пока это не вызвало подозрения у соседа. И полицейскому из предместья Жижково, случайно увидевшему издалека, как Бабинский душил престарелую даму из порядочного общества, выпала честь раз и навсегда покончить со злодейским ремеслом изверга.
Бабинский был арестован в своем райском уголке.
Суд приговорил его, при смягчающих вину обстоятельствах, учитывая его прекрасную репутацию, к смерти через повешенье и одновременно поручил фирме «Братья Лейпен», торгующей вервием en gros et en detail [21] , поставить необходимый материал для приведения приговора в исполнение, поскольку оный отсутствовал в их ведомстве, а гражданский счет перечислили высшему государственному казначейству.
21
оптом и в розницу (франц.).
Вышло так, что веревка лопнула, а Бабинский был приговорен к пожизненному тюремному заключению.
Двадцать лет провел убийца за стенами монастыря святого Панкратия, и за это время ни слова упрека не сорвалось с его губ: еще и сегодня чиновничий штат прокуратуры возносит хвалу его образцовому поведению; да, ему даже разрешили в дни рождения высочайшей особы императора иногда поигрывать на флейте…
Прокоп тут же снова полез за ключом, но Цвак остановил его.
— По случаю всеобщей амнистии Бабинскому скостили оставшийся срок, и он получил место привратника в обители «Сестры милосердия».