Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Голем

Мейринк Густав

Шрифт:

Он не обратил на это никакого внимания и вдруг побелел, стал белым как мел, прислушался и прохрипел:

— Вот! Вот! Я таки знал про то. Уже опьять Гиллель! Стучится!

Я послушал, вернулся в другую комнату и, чтобы успокоить его, прикрыл за собой дверь.

На сей раз это оказался не Гиллель, а Хароузек. Он вошел, приложил палец к губам, давая понять, что знает, кто у меня за дверью, и, не ожидая, что я скажу, в ту же секунду обрушил на меня словесную лавину:

— О высокоуважаемый и высокочтимый мастер Пернат, как мне подобрать слова, чтобы выразить вам свою радости,

что я застал вас дома одного и в полном здравии. — Он декламировал как актер, и его высокопарные деланные пассажи были в таком вопиющем контрасте с его искаженным лицом, что меня охватил панический ужас. — Никогда бы, мастер Пернат, я не рискнул полниться у вас в лохмотьях, в которых вы меня, конечно же, видели много раз на улице, — да что я говорю: видели! Вы часто протягивали мне свою милосердную десницу.

То, что я имею возможность предстать сегодня перед вами в новом костюме с белоснежным воротничком, — знаете, кому я этим обязан? Одному из самых благородных и — ах! — к сожалению, самых непризнанных людей нашего города. Мной овладевает умиление, когда я думаю о нем.

Сам находясь в жалком положении, он тем не менее щедр с теми, кто живет в бедности и унижении. Давным-давно, когда я увидел его печально стоявшим перед своей лавкой, у меня в глубине души возникло желание прийти к нему и молча пожать ему руку.

Несколько дней назад он позвал меня, когда я проходил мимо, дал мне деньги, и благодаря ему я мог купить в рассрочку костюм.

А знаете, мастер Пернат, кто мой благодетель?

Я с гордостью произношу это, ибо только один догадываюсь, какое золотое сердце бьется в его груди, — это господин Аарон Вассертрум!..

Разумеется, я понимал, что Хароузек ломал комедию перед старьевщиком, подслушивавшим под дверью, хотя мне, впрочем, оставалось неясно, чего он добивался, но в любом случае топорная лесть не годится для того, чтобы обмануть бдительность Вассертрума. По моему недоумевающему лицу Хароузек, очевидно, догадался, о чем я думаю, он, осклабясь, тряхнул головой а дальнейшие слова должны были показать, что он достаточно изучил своего партнера и знает, когда можно переборщить.

— Конечно! Господин — Аарон — Вассертрум! У меня сердце сжимается оттого, что я не могу сказать ему сам, как я ему бесконечно благодарен. Умоляю вас, мастер, никогда не передавайте ему, что я был здесь и все вам рассказал. Знаю, людское себялюбие глубоко и неизлечимо отравляет его жизнь — ах, к сожалению, в его груди есть место только для справедливых подозрений.

Я психиатр, но даже моя интуиция подсказывает мне, что самое лучшее — это чтобы господин Вассертрум никогда не узнал — и из моих уст тоже, — какого я высокого мнения о нем. Это значило бы посеять сомнение в его несчастной душе. А я далек от такой мысли. Пусть лучше считает меня неблагодарным.

Мастер Пернат! Я самый несчастный человек, и мне с детских лет известно, что значит быть одиноким и покинутым в этой земной юдоли! Я даже не знаю имени своего отца. Я даже никогда не видел в лицо свою матушку. Должно быть, она рано умерла. — Голос Хароузека стал особенно вкрадчивым и проникновенным. — И была она, я точно знаю, одной из тех глубоко чувствующих щедрых натур, никогда не способных признаться, как бесконечна их любовь. К таким натурам принадлежит и господин Аарон Вассертрум.

У меня есть страничка, вырванная

из дневника моей матери, я всегда ношу листок на груди, и в нем написано, что она любила моего отца, несмотря на то что он был уродлив, как, пожалуй, еще никогда не любила на земле мужчину простая смертная женщина.

Но она, кажется, никогда ему в этом не признавалась. Может быть, по той же причине, по какой, например, я не могу сказать господину Вассертруму, что благодарен ему. И невозможность сказать ему про это разрывает мне сердце.

И еще одно следует из этой странички, хотя, впрочем, я могу только догадываться, так как слова почти невозможно прочесть — они размыты слезами: мой отец, кто бы он ни был, пусть память о нем исчезнет на земле и на небе! — он чудовищно обошелся с моей матерью…

Хароузек внезапно грохнулся на колени, так что затрещали половицы, и зашелся в таком душераздирающем крике, что я уже не знал, валяет он дурака или на самом деле свихнулся.

— Боже Всемогущий, имя Коего боится изречь человек, здесь на коленях стою я перед Тобой — будь трижды проклят отец мой на веки вечные!

Последнее слово он буквально перекусил пополам и несколько мгновений прислушивался с выпученными глазами.

Потом в дьявольской ухмылке оскалил зубы. Мне показалось, что Вассертрум еле слышно застонал.

— Простите, мастер, — помолчав, деланно приглушенным голосом продолжал Хароузек. — Простите, что я не сдержался, но это моя утренняя и вечерняя молитва. Всевышний устроит так, что моего отца, кем бы он ни был, постигнет ужаснейшая кончина, какую только можно придумать.

Невольно я хотел возразить, но Хароузек не дал мне говорить.

— Мастер Пернат, я пришел к вам с просьбой. У господина Вассертрума был воспитанник, безмерно им любимый. Возможно, это был его племянник. Ходят даже слухи, что будто бы это был его сын. Но я не верю, потому что иначе бы он носил ту же самую фамилию, а на самом деле его звали Вассори, доктор Теодор Вассори.

Слезы застилают мне глаза, когда я представляю его себе. Я помогал ему от чистого сердца, как будто меня с ним объединял прямой союз любви и родства.

Хароузек всхлипнул, точно от волненья не мог говорить.

— Ах, этот благородный человек покинул мир! Ах! Ах! Что тоже могло быть причиной — я никогда не знал ее — его самоубийства. И я был среди тех, кого призывали на помощь, — ах, ах, поздно — поздно — поздно! А потом, когда я остался один у смертного ложа и покрывал поцелуями его остывшую мертвую руку, тогда — почему бы мне было так не поступить, мастер Пернат? это, конечно, не было воровством, — тогда я взял розу с груди усопшего и присвоил себе колбочку, содержимое которой уготовило несчастному быструю кончину во цвете лет.

Хароузек вытащил медицинскую колбу и с дрожью в голосе продолжал:

— И то и другое я… кладу… сюда… на ваш стол, увядшую розу и склянку, они напоминали мне о моем усопшем друге.

Как часто в часы душевной немочи, когда мне хотелось умереть в полном одиночестве и тоске по почившей матери, играл я этой склянкой, и блаженной усладой было знать: стоит только налить жидкости на платок и вдохнуть ее, как я безболезненно перенесусь в потусторонний мир, где мой добрый милый Теодор отдыхает от забот земной жизни.

Поделиться с друзьями: