Голодные призраки
Шрифт:
Навыки рукопашного боя остаются, даже если ты решил уже позвать смерть. С нетерпением, радостью и с тревогой ожидая ее прихода – вот как сейчас, – ты все равно автоматически готовишься к бою с ней: концентрируешься, расслабляешься, напрягаясь, просчитываешь варианты, как встретить ее, смерть, слева, как встретить ее справа, открыть ли лицо, подманивая ее, или погодить до ответного маневра…
Небритый быстро и сильно ударил меня под вздох. Но кулак его встретила мышца – уже давно нетвердая, но все же еще достаточно крепкая, чтобы выдержать хороший удар.
Я усмехнулся, и небритый усмехнулся тоже, и глядя усмешливо в мои не менее усмешливые глаза, той же правой рукой ударил мне кулаком в промежность. А вот здесь уже напрягайся – не напрягайся, ничем ты эту штуку не защитишь. Очень больно мне стало, очень, и я согнулся, конечно, на секунду забыв, как меня зовут. «Вот закон, – негромко сказал нерусский с косичкой и вслед своим словам, без замаха, снизу, достал меня в подбородок. Я отпрянул назад и повис на руках у его ребят, слабый и никому не нужный, жалкий и даже собой не любимый. – Настоящий закон, – добавил небритый, ухмыльнулся, достал из кармана куртки красную книжечку, развернул ее, поднес к моим глазам, заключил: – А вот моя фамилия: «Майор милиции Атанов Владимир Резакович, состоит на службе в Управлении уголовного розыска», – прочитал я в удостоверении. «Значит, все-таки милиция», – прошептал я. «А ты ждал кого-то другого?» – насторожился Атанов. «Да», – хмыкнул я, слизнув кровь с верхней губы, – я ждал ответов, а пришли вопросы» – «А если подумать?» – не отставал Атанов. «А если подумать, – сказал я устало, – то я ждал, конечно, папу римского. Он обещал забежать сегодня, да видно не забежит уже», – и я вздохнул горестно. Мне и вправду было обидно, что папа римский уже не забежит сегодня,
Я видел огромного человека, легко и играючи перешагивающего с одной горной вершины на другую, с третьего пика на четвертый, с пятого на шестой, с седьмого на восьмой, с девятого на десятый, пики и вершины не кончались и не кончались и были, можно сказать, нескончаемыми, потому что не кончались. Человек шел и молчал. Глаза у него были спокойные. Лицо чистое и открытое. И обаятельное, что немаловажно для идущего по вершинам. И очень гармоничное, и даже, можно сказать, красивое. И, глядя на этого человека, я был счастлив, как никогда еще ни наяву, ни во сне. Я смотрел на этого человека и не понимал, почему только оттого, что я гляжу на него, с одной горной вершины на другую переступающего, я чувствую себя таким счастливым. А потом понял, разом, щелк и понял – потому, что тот огромный человек был я сам. Вот так. И я засмеялся – еще в забытьи – и, засмеявшись, очнулся. Продолжая смеяться – искренне и свободно, – огляделся и увидел вокруг себя салон автомобиля, а по бокам себя двух молчаливых ребят. И еще косичку Атанова впереди себя увидел. Косичка болталась из стороны в сторону весело и шаловливо. И чем больше я смотрел, как она мотается туда-сюда, тем больше мне хотелось дернуть за нее. Сильно. И вырвать ее из головы Атанова. С корнем, И вместе с другими волосами тоже. Со всеми. И затем наблюдать (этого мне тоже хотелось), как майор Атанов будет вести себя, когда станет лысым. Закричит ли от боли. Или стерпит. И будет пыхтеть, сдерживаясь. Засмущается или, когда без волос останется. Или, наоборот, разозлится и всех застрелит, всех, кто видел его в таком неприглядном виде. Интересно, интересно, как же все будет происходить? И как я ни терпел, как ни комкал это свое совершенно естественное желание, как ни запихивал его с неслышным криком под левую пятку, а может быть, и под правую, я не помню, но так и не смог себя пересилить и потянулся все-таки мертво сцепленными своими двумя руками к косичке Атанова. Но не дотянулся, к огорчению своему, успели ребята перехватить мои руки и для острастки подломили мне запястья больно. Я даже вскрикнул тихонько. А Атанов обернулся на мой вскрик и посмотрел на меня нехорошими глазами. А я опять засмеялся, по-прежнему, искренне и легко. Я не перестал бояться, нет. Просто, видимо, мой организм вспомнил старый военный опыт, – организм наш ведь все помнит, это каждый знает, и дурак и не дурак, каждый знает – и защищаясь, за считанные минуты он (так быстро потому, что раньше он уже умел это делать) сжился со страхом, свыкся с ним, как с неизбежностью и, наверное, даже как с необходимостью. И поэтому я чувствовал себя сейчас спокойным и бесстрастным. Только вот смеяться хотелось. И я смеялся.
Я смеялся, а Атанов смотрел на меня в упор. И я в какое-то мгновение очень ярко и ясно ощутил, что еще несколько секунд, и он вынет свой табельный «стечкин», который я заметил у него под мышкой, и пристрелит меня к чертям собачьим, но, мать мою, удержаться я уже не мог. И тут, на мое счастье, машина, наконец, остановилась. И Атанов отвернулся от меня, такого веселого, и вышел из машины, когда машина остановилась, а она остановилась, это точно, потому что когда я посмотрел в окно, то увидел, что мы действительно уже никуда не ехали и совершенно конкретным образом уже куда-то приехали. К какому-то дому на какой-то улице. Когда я тоже вышел из машины, но не так, правда, красиво, как Атанов, не уверенно, не по-хозяйски, не по-барски, не упруго-пружинисто, не спортивно-тренированно, а неуклюже, враскоряку, подгоняемый пинками и матюками, я уже не смеялся. Желание веселиться исчезло только по одной простой причине – оттого, что я больше не видел перед собой смешной майорской косички, и, следовательно, не хотел за нее дернуть, раз я ее уже не видел, и поэтому, естественно, перестал фантазировать на тему лысого Атанова, и именно поэтому перестал смеяться. И серьезный уже и молчащий я ступил на тротуар, и, ступив, зачем-то посмотрел на небо и смотрел на него же, когда меня вели ко входу в здание. На небе я видел небо, которое было серое, но светлое, дневное (как быстро и неожиданно, внезапно настал день), но без солнца оно было и на первый взгляд мокрое было, и на второй – тоже и на третий тем более, более чем мокрое – очень мокрое. В скором времени, наверное, оно собиралось поделиться излишней мокротой с землей. Наверное, – потому что ничего нельзя знать наверняка. Небо могло поделиться, а могло ведь и не поделиться, так-то. Но пока в воздухе и на улице излишняя влага не ощущалась – совсем. Сухой ветерок дул в глаза, и сухая пыльца клубилась из-под ног. Я перестал разглядывать небо и поглядел себе под ноги. Из-под них на самом деле, как я и предполагал, неглупый, клубилась мелкая пыльца. И из-под других ног она тоже клубилась. Из-под ног атановских ребят, например. И из-под ног прохаживающихся прохожих, которые проходили по тротуару мимо меня, когда меня вели по тому же тротуару в трехэтажное желтое здание с красной доской перед входом: «Управление внутренних дел». Оп-ля.
ВОЙНА. СЕМЬ ЛЕТ НАЗАД
Он уже был у двери, когда услышал стон. За дверью стонал мужчина, а может, и женщина, тяжко, с сопротивлением; что-то мешало перемещению воздуха, выходящего из легких, из бронхов, из горла, – это могли быть и зубы, и язык, и губы, и носовые хрящики, и слюна, и банальный кляп, и залетевшая в дыхательные пути муха, и попавшая не туда, куда надо, косточка от персика, и душистый мужской член, и свежие женские трусики, да и много-много другого.
…Он был уже у двери, когда услышал стон. Звучный. Или вскрик – негромкий. Звук показался нечаянным, коротким. Звук показался. Наверное, показался. Нехов огляделся – влево голову повернул, вправо, будто мостовую собирался переходить, по которой много-много машин ездит, и назад посмотрел, назад, опасаясь, как бы кто не столкнул его под колеса, как бы… Гостиничный коридор был пуст и тих. Сумрачен. Слева в конце коридора, там, где должна быть лестница, ведущая вниз и ведущая наверх – на другие этажи, – было темно, ни перил не различить, ни ступеней, ни стен… Справа, в другом конце – покрытое густой пылью окно, серое и унылое, – хотя за стеклом желтое солнце и синее небо.
Скрипнула паркетина под ногой у Нехова. Он тотчас ступил в сторону. Хотя, наверное, этого можно было и не делать. Если за дверью никого нет, то и опасаться нечего, а если кто-то есть, так именно Нехова они и ждут, и знают что он уже идет, и знают, что он уже пришел, и знают, что он непременно войдет туда, где они его ждут. И Нехов опять наступил на поющую паркетину. Она пискнула чисто и весело. Нехов надавил сильней, скрип сделался низким, увесистым. Нехов поднял ногу – дерево проголосило надтреснуто. Нехов опять нажал на паркет, сильнее, слабее, еще, еще… Получилось что-то вроде «Чижика-Пыжика». Нехов засмеялся громко, без стеснения, чистые гладкие зубы под губами обнаружив, сунул руку под пиджак – под мышками на белой полотняной материи темные разводы, мокрые, пот, – вынул оружие. Не привычный табельный «Макаров», а шестизарядный револьвер – кольт тридцать восьмого калибра, длинный, тяжелый. Оттянул курок нарочито резко и нарочито громко. Звякнул металл, задрожал тонкой дрожью, висящую в воздухе невесомую пыль от себя отгоняя, прогудел едва слышно, бодря Нехова, черной энергией свинца и стали его заряжая. Нехов поднял руку, чтобы постучать в дверь, но передумал в ту же секунду и вместо стука толкнул дверь легонько костяшками согнутых пальцев, и дверь поддалась, дверь была не закрыта, дверь была открыта. Она мягко тронулась с места – послушная, тихая – медленно, плывуще откатилась назад, на смазанных петлях без скрипа поворачиваясь. Но Нехов был нетерпелив и, он решил поторопить ее, двинул по филенке ногой, дверь отлетела в сторону с треском и грохотом, бурно и шумно высказывая Нехову чувство признательности
за его решительность и поддержку. Саданув по двери, Нехов метнулся в сторону – ожидая удара, выстрела или газового нападения, – вытянув перед собой руки со стиснутым в них слонобойным кольтом, машинально сдувая пот с верхней губы. И отчетливо слыша, как он его сдувает, отчетливо и ясно, потому что других звуков в тот момент в комнате слухом не улавливалось; дверь уже успокоилась и замерла, вытянувшись «смирно», а ничего другого и никого другого, способных производить какие-либо другие звуки, допустим, человека или, к примеру, животного, или еще кого, может быть, даже неземного существа в комнате не наблюдалось. Нехов выпрямился, немного расслабился, но оружия не опускал, водил стволом по сторонам – куда смотрел, туда и ствол направлял. Осторожно шагнул в глубь гостиничной комнаты, обогнул толстое кресло, обогнул низкий столик, коснулся бедром письменного стола, медленно пошел к окну – надо было отдернуть шторы, в комнате полумрак, по углам шевелится темнота – и едва не споткнулся об угол широкой и низкой кровати, разобранной и измятой. И хорошо, что не споткнулся, а то бы упал прямо на лежащее между кроватью и окном тело. Нехов сморщился отчаянно, когда увидел тело, и выругался затем матерно, длинно, и совсем не соблюдая стилистики, повторяясь, путая падежи и женский род с мужским, но зато от души.Продолжая выражать свои чувства с помощью нецензурной брани, Нехов вложил гаубицеподобный револьвер в кобуру под пиджаком и присел на одно колено возле тела (второе колено на пол по какой-то причине решил пока не ставить), приложил пальцы к шее лежащего мужчины и вздрогнул, ощутив подушечками пальцев.слабые, вялые, редкие и опасно аритмичные толчки крови, и вздрогнув, тотчас перестал ругаться, незачем было сейчас материться, сейчас надо было действовать, надо было работать. Нехов встал с одного колена. Второе почему-то он все-таки так и не опустил на пол. Вставая, подумал – а почему, действительно? Потом как-нибудь надо будет разобраться в этом, потом как-нибудь, на отдыхе, где-нибудь в Сан-Тропезе, в Антибе, в Биарице, в Каннах, в Ялте, в Весьегонске, потом. Он приблизился к письменному столу, из кармана белых полотняных брюк, мятых и тоже, как и пиджак, мокрых от пота, вынул платок, накрыл платком трубку телефона, поднял ее, набрал номер.
– Капитан Нехов, – представился, – гостиница «Тахтар», номер триста шестнадцать, покушение на убийство, ранен полковник Сухомятов, раны огнестрельные, две, давай опергруппу и скорую помощь.
Пока докладывал, разглядывал себя в зеркале, висящем над столом, отметил, что щетина ему идет, и даже очень идет и решил, что будет теперь всегда ходить со щетиной, и пусть хоть одна сука запретит ему ходить со щетиной, грохнет враз из кольта-зенитки. Ухмыльнулся, не запретят, потому что знают, что ежели чего, то точно грохнет, без колебаний, знают…
Возвращаясь к лежащему Сухомятову, отдернул все-таки шторы. Солнце выбелило стекло, ярко осветило комнату, темнота из углов с ворчаньем шмыгнула за дверь. Комната оказалась скучной и безликой, в таких комнатах или трахаются, или стреляются, или убивают, подумал Нехов, потому что жить в такой комнате невозможно, невозможно, так, а Сухомятов жил, мать его, и сам ведь выбрал эту гостиницу и эту комнату. Проводил здесь все свободное время, когда не был задействован в операциях или не работал в городе, в штабе дивизии. Каждый вечер с упорством, вызывающим у сослуживцев и одобрение, и недоумение одновременно, спешил в гостиницу, в этот номер, запирался в нем и словно умирал до следующего утра. Хотя нет, не умирал, отзывался на телефонные звонки – не мог не отзываться – инструкция, – но был немногословен, отвечал односложно – «да-нет», вполголоса, без выражения, механически, будто и не он это вовсе отвечал – всегда на людях энергичный, самоуверенный, злой, – а кто-то другой, кто находился рядом или заменял его на вечер и на ночь, и на выходные – дух, Бог, машина… Он никогда не болтался с офицерами по кабакам и закрытым борделям. Он никогда не таскал к себе ни девок, ни юношей, ни старух, ни стариков, ни лошадей, ни овец, ни собак. Хотя мог бы и имел все права – все, – никто бы не осудил его – война! Чем он занимался все эти долгие часы? Что делал? Бил мух? В номере не было ни телевизора, ни приемника, ни магнитофона, ни книг, ни журналов, ни газет. Кровать, шкаф, стол, стулья. Кровать, шкаф, стол, стулья. Кровать, шкаф, стол, стулья. И мухами. Нехов подошел к шкафу, обмотанными платком пальцами открыл створки. И здесь нет ни книг, ни газет, ни журналов, – два штатских костюма, китель, гимнастерка, сапоги, кобура, в дальнем углу за одеждой короткоствольный «Калашников». Обыскивая карманы одежды, Нехов подумал, что сейчас неплохо было бы выпить, и непременно виски, и непременно из бутылки, из горлышка, грамм триста разом, и именно виски, ни водки, ни коньяка, ни сливовицы, ни ракии, ни джина, ни шнапса, ни болса, ни текилы, ни вермута, ни сухого, ни портвейна, ни самогона, ни браги, ни шампанского (потому что от всего этого у него паршиво с головой наутро, сколько бы ни выпил – рюмку-две, глоток или пол), – а именно виски, этого крепкого, но очень ласкового напитка, а потом пойти к двум близняшкам, сестричкам-медичкам из полкового госпиталя, и трахать их отчаянно, с криком, и слезами, обильно заливая их теплой и густой спермой, забывшись напрочь, отъехав с этого света на час-другой, а потом тихо заснуть под их утомленные вздохи, заснуть и спать, спать и спать…
А утром, как по звонку, вскинуться, липко промаргиваясь, ровно в шесть ноль-ноль, отмассировать лицо привычно, пойти в ванную и несколько минут терзать себя тугим колючим душем, растереться, одеться, выпить кофе, вернуться обратно в спальню, сдернуть с постели одну из сонных близняшек, лучше ту, что похудее, перегнуть ее пополам, прижать к себе ее гладкие ягодицы и, не раздеваясь, трахнуть ее стоя, вскрикивая в полный голос, с трудом глотая горькую слюну, кончив, постоять с полминуты, успокаиваясь, а затем застегнуться, с удовлетворением ощущая на члене вязкий горячий сок женского влагалища, развернуться и уйти, не прощаясь. И через полчаса уже быть на базе и собираться в операцию, подбирать оружие, боезапас, проверять рацию, упаковывать сухой паек, прилаживать трофейный китайский бронежилет, легкий, гибкий, удобный, никогда не натирающий в кровь плечи и спину, что иной раз позволяют себе американские и советские бронежилеты. И вслед затем потомиться на рутинном инструктаже, сострить что-нибудь по поводу командирского способа изъясняться, поржать вдоволь с десантниками и после чего забраться в вертолет, окунуться в грохот двигателя и шипенье винта, в этот успокаивающий валерьяновый, нет, кокаиновый шум, в полете уже взбодриться парой затяжек отборной марихуанки, собраться, сосредоточиться, настроиться на работу – это важно, очень-очень – и десантироваться в конце полета в намеченной точке, без парашютов, конечно, не так как показывают в кино, обыкновенным прыжком с вертолета, как в детстве с крыш соседних заброшенных дач – скок, каблуком в песок, – и бежать еще километров пять по равнине, потея лицом и поясницей, сладко ощущая на члене прохладный скользкий сок женского влагалища, сплевывая песок изо рта и выдыхая пыль из легких, а потом карабкаться еще пару километров по горам – скок, камень в носок, – стараясь не шуметь, тренированно забыв о голове и думая только о ногах, следя, чтобы они легкими были, пружинистыми и послушными, и у самого объекта уже включить голову, давить возбуждение, убирать мысли – ВСЕ – до полной пустоты, иначе не будет хорошей работы, это так, – ив дело, в дело, в ДЕЛО! Стрельба, рукопашная, кровь, и вот изменники с простреленными лбами валятся у твоих ног, русские простые ребята с тихими добрыми лицами, добрыми лицами – суки. Но скоро их мертвые лица перестанут быть хорошими и добрыми – на отрезанных головах лица становятся совсем не хорошими, и совсем не добрыми. Лицо стекает книзу, тяжелеет и приобретает выражение угрозы, свирепости и беспомощности одновременно. Головы, конечно, режут новички, в такую операцию обычно берут одного-двух новичков, они с самого начала знают, на что идут, и, конечно же, теперь не противятся, не канючат, как это бывает при выполнении сложного задания в обычных подразделениях, а как умеют, делают свое дело, блюют, задыхаются, содрогаются, но работают, работают… И снова кайфовый, кокаиновый грохот вертолета, снова тонкая сигаретка по кругу и мат, мат, мат из-под потрескавшихся сухих губ… А приземлившись, разэкипировавшись, неплохо бы опять выпить – виски, – а выпив с ребятами из роты, проговорить смачно, как всегда: «Вот это жизнь, все остальное – ожидание», а потом пойти к себе в общежитие, накуриться до одури травки, и тащиться несколько часов, а потом протрезветь и плакать, плакать, пока слез хватит, а когда они перестанут литься, застонать во весь голос, матрац разрывая зубами, а потом уснуть и спать, спать и видеть сны…
Все карманы пиджаков и брюк, кителя и гимнастерки были стерильно пусты, ни бумажек, ни монеток, ни замусоленных спичек, ни крошек табака, ни дырок, ни торчащих ниток из швов – Нехов вывернул все карманы, – ни протертостей, ни затертостей, ничего, как новенькие были карманы, хотя сами костюмы свежими и только сшитыми или только что купленными не казались, вот так. Как так? Так не бывает!
– Так не бывает, – пропел Нехов, закрывая шкаф. – Но взгляд твой ловлю… – запнулся, – ловлю. – сосредоточился, вспоминая, не вспомнил, огорчился, полез за сигаретами и начал сначала. – Так не бывает, но… – опять осекся, выматерился, пнул ногой кровать, негодуя.